Мешок с шариками (страница 6)

Страница 6

Должно быть, он уже давно на меня смотрит. В глазах его можно прочесть многое – и в первую очередь боль. Он очень серьёзен, как люди, которые не смеют улыбаться из-за какого-то большого горя. Мой взгляд скользит по его странному, наглухо застёгнутому воротнику и ещё ниже – это сутана. Не знаю, почему, но я чувствую облегчение. Я проведу ночь в этом поезде, несущем меня к жизни или смерти, под защитой этого пожилого человека. И хотя мы не обменялись ни словом, мне кажется, что ему всё обо мне известно. Он здесь, и он охраняет нас посреди этого тарарама. Засыпай, дружок.

Ночью небо светлее, чем земля. Оконное стекло дрожит в своей раме; я вижу, как надо мной склоняются два человека, одетые в меховые шапки, красные сапоги и восточные штаны; длинные чёрные усы, закрученные и лихо торчащие, слово разрезают их лица пополам. Это русские.

– Это ведь ты Жозеф? Пойдёшь с нами, царь хочет тебя видеть, ты станешь солдатом.

Я бросаюсь в проход, чтобы сбежать от них, ощущения странные, так как я лечу над людскими головами, парю над ними, как птица, это приятно; русские бегут за мной, вытаскивая острые сабли. Видимо, я соскочил с поезда, так как теперь я несусь по платформе какого-то вокзала, но преследуют меня не русские, меня кличет детский голосок. Останавливаюсь: это Зерати, он совсем запыхался.

– Пошли скорей, я тебе что-то покажу…

Мы бежим по каким-то переулкам, вокзал исчез, пустынные улицы всё тянутся и тянутся, на дворе ночь, и конца ей не будет, потому что солнце, похоже, навсегда скрылось и больше не взойдёт, чтобы осветить эти фасады домов и деревья… и вдруг я узнаю это место: это же улица Фердинан-Флокон, моя школа, а вот и старый Булье у входной двери, на груди у него большая ярко-жёлтая звезда; он машет руками.

– Сюда, Жоффо, иди попей лимонаду. Бутылки с лимонадом заполняют двор: тысячи запотевших бутылок, они стоят уже чуть ли не в классах, громоздятся на крышах, блестят в лунном свете. Позади старого Булье кто-то стоит. Он выходит из тени, и я вижу, как поблёскивает его униформа. Это тот эсэсовец, которого стриг папа, я его прекрасно запомнил.

– У тебя есть документы, разрешающие пить этот лимонад?

Булье смеётся всё громче, но я не понимаю, почему, ведь у эсэсовца очень свирепое лицо. Его пальцы всё сильнее сжимают мою руку.

– Быстро предъяви свои документы, ты находишься в Даксе, без документов здесь нельзя.

Надо бежать, любой ценой, или этот мерзавец арестует меня, надо звать на помощь, кто-то должен вызволить меня. Булье повалился на пол от смеха, а Зерати нигде нет.

– На пом…

Мой собственный крик, видимо, разбудил меня. Смотрю по сторонам – никто меня не услышал. Морис спит с открытым ртом, положив одну руку на сумку, старушка дремлет, уткнувшись в ладони, в проходе виднеются силуэты людей, которые тоже, конечно, спят.

Мне страшно хочется пить. Ах, если бы я мог сейчас вернуться в свой сон, завладеть одной из бутылок и пить из неё не отрываясь, огромными глотками, пока не напьюсь вдоволь.

Нет, не нужно думать об этом, надо ещё поспать, чтобы выспаться как можно лучше…

ДАКС.

Это название просвистело у меня в голове, как удар хлыста; через минуту тормоза заскрипели, заблокированные колеса проскользили ещё несколько метров по рельсам и остановились.

Морис уже на ногах. В грязноватом свете раннего утра, которое кажется ещё более зловещим сквозь оконное стекло, его лицо выглядит болезненно-серым; я, наверное, и сам такой.

Оглядываюсь в недоумении: проход почти пуст. В купе за перегородкой теперь есть свободные места. Кюре сидит на том же месте.

Прежде чем я успеваю спросить, Морис объясняет:

– Много кто спрыгнул на ходу, когда поезд замедлялся.

Я смотрю в противоположный конец вагона: возле двери стоит в ожидании пара, на их лицах ни кровинки. Женщина судорожно сжимает в пальцах ручку небольшого чемодана.

Резкий звук громкоговорителя изрыгает какую-то длинную фразу на немецком, и на платформе вдруг появляется с десяток человек, они переходят через пути и идут к нам. Это немецкие жандармы, на груди у них болтаются металлические бляхи в форме полумесяцев, как у средневековых рыцарей[6]. Есть и гражданские в длинных кожаных плащах.

Пара поспешно ретируется вглубь вагона, мужчина бежит первым, и мне слышно, как часто он дышит.

Морис тянет меня за руку.

– Пошли внутрь.

Дверь купе раздвигается, и мы входим. Рядом с кюре есть свободное место. Он всё так же смотрит на нас. Я замечаю, что за ночь на его бледных щеках проступила щетина. Как это ни глупо, но я удивлён: мне и в голову не приходило, что у священников тоже растёт борода, ведь у тех, с кем я сталкивался на церковных внеклассных занятиях, были такие гладкие лица…

Тощая дама у окна уже вытащила свой пропуск – белый листок, который трясётся у неё в руке. Мне отчётливо видны круглые чёрные печати с крестами по центру и подписи. Как же, должно быть, спокойно, когда у тебя есть такая бумажка…

– Halt![7]

Кричат снаружи, мы бросаемся к окну в проходе. Там, вдалеке, кто-то бежит! С десяток немцев выбегают на пути с разных сторон. Человек в штатском на бегу отдаёт приказы по-немецки, заскакивает на подножку соседнего вагона, достаёт из кармана свисток, и пронзительные звуки врезаются в мои барабанные перепонки. И тут вдруг беглец выскакивает прямо перед нашим окном – он, должно быть, пролез под составом между колёс. Он перебирается через одну платформу, вторую, третью, спотыкается…

– Halt!

Раздаётся выстрел, и мужчина останавливается, хотя его не задело, я уверен, что его не задело. Он поднимает руки, двое солдат быстро тащат его к залу ожидания, потом бьют прикладом; человек в гражданском продолжает свистеть.

Я снова вижу давешнюю пару, они возвращаются в сопровождении двух эсэсовцев. Какими маленькими кажутся сейчас эти двое. Дама всё так же крепко сжимает свой чемоданчик, будто бы внутри его заключена сама её жизнь; они проходят перед нами, и я задаю себе вопрос, что она видит своими полными слёз глазами.

Есть и другие задержанные. В утреннем свете нам видны каски и стволы винтовок. В этот момент я понимаю, что на плече у меня лежит рука кюре и что она лежит там с самого начала. Мы медленно возвращаемся на свои места. В поезде стоит тишина, немцы перекрывают выходы. С моих губ сами собой срываются слова:

– Господин кюре, у нас нет документов.

Он смотрит на меня и в первый раз с момента нашего отъезда из Парижа улыбается.

Наклонившись ко мне, он еле слышно шепчет:

– Если будешь сидеть с таким перепуганным видом, немцы это и сами поймут. Ну-ка, придвиньтесь ко мне.

Мы садимся с двух сторон от него. Старушка тоже в купе, это ведь её чемодан лежит в багажной сетке; кажется, она спит.

– Ваши документы…

Они ещё далеко, в начале вагона, и кажется, их там много; они переговариваются, и я улавливаю несколько слов. Папа с мамой часто говорили с нами на идише, а он очень похож на немецкий.

– Ваши документы…

Они приближаются. Слышно, как скользят открываемые и закрываемые двери купе. Старушка всё не просыпается.

– Документы…

Они уже в соседнем купе. Я ощущаю что-то странное в животе, словно бы мои внутренности вдруг обрели свою волю и пожелали покинуть своё пристанище. Ни в коем случае нельзя показать, что я чего-то боюсь.

Залезаю в сумку и вынимаю остатки сэндвича. Я начинаю жевать его в тот момент, когда дверь открывается. Морис бросает на жандармов совершенно беззаботный, по-детски наивный взгляд. Меня охватывает восхищение: мой брат владеет собой, как опытный актер.

– Ваши документы.

Тощая дама первой тянет свой белый листок. Прямо перед собой я вижу рукав шинели с наплечными нашивками, а сапоги вошедшего почти касаются моих ботинок. Сердце стучит где-то глубоко внутри. Проглотить кусок сложнее всего, но я снова вгрызаюсь в сэндвич.

Изучив бумагу, немец складывает её пополам и отдаёт даме, а затем поворачивается к лимонадной бабушке. Она протягивает ему документ зелёного цвета – своё удостоверение личности.

Немец едва взглядывает на него.

– Это всё?

Старушка с улыбкой кивает.

– Возьмите вещи и выйдите в коридор.

Его напарники, переговариваясь, ждут за дверью. Один из них одет в форму СС. Кюре поднимается на ноги, достаёт чемодан старушки, и она выходит. Кто-то из жандармов берёт у неё из рук корзинку и делает ей знак следовать за ним. Её седой шиньон на мгновение вспыхивает в лучах света, а затем исчезает за плечами жандармов.

Прощайте, бабушка, спасибо за всё и удачи!

Кюре достаёт свои документы и снова садится на место. Продолжаю жевать. Немец смотрит на фотографию священника и сравнивает её с оригиналом.

– Я немного сбросил, – говорит кюре, – но это точно я.

Тень улыбки пробегает по лицу нашего проверяющего.

– Война, – говорит он, – скудный рацион…

У немца почти нет акцента, который проскальзывает, лишь когда он произносит некоторые согласные.

– …но ведь священники едят мало, – добавляет он, возвращая бумаги.

– О, как вы ошибаетесь, по крайней мере, в моём случае!

Немец смеётся и протягивает руку ко мне. Тоже смеясь, кюре щипает меня за щеку.

– Дети со мной.

В мгновение ока весельчак прощается и закрывает за собой дверь. Мои колени начинают дрожать.

Кюре встаёт.

– Нам теперь можно выйти. И поскольку вы со мной, мы вместе позавтракаем в привокзальном буфете. Согласны?

Я вижу, что Морис растроган больше меня; можно было до смерти исколошматить этого типа, так и не вырвав у него ни одной слезинки, но стоило кому-нибудь проявить немного доброты, и он тут же приходил в крайнее волнение. Ну сейчас-то я его отлично понимал.

Мы вышли на платформу. Пришлось ещё пройти досмотр вещей и отдать наши билеты контролёру, после чего, следуя за своим спасителем, мы наконец добрались до буфета.

Обстановка там была как на похоронах: высокий потолок с кессонами, сидения, обтянутые чёрным молескином, и массивные мраморные столы на прорезных ножках. У колонн стояли гарсоны в чёрных куртках и длинных белых передниках. Они ждали клиентов, держа в руках блестящие пустые подносы.

Наш кюре теперь так и сиял.

– Возьмём себе кофе с молоком и тартинки, – сказал он. – Но должен предупредить вас, что кофе будет ячменный, вместо сахара дадут сахарин, молока у них и вовсе не водится, а что касается тартинок, то на них нужны хлебные карточки, которых нет ни у меня, ни тем более у вас. Но согреться мы сможем.

Я откашливаюсь, чтобы прочистить горло.

– Мы с Морисом хотели бы сначала сказать вам спасибо за то, что вы для нас сделали.

Он на секунду замолкает.

– Да что ж я такого для вас сделал?

За меня отвечает Морис, и в голосе его я слышу лёгкое подтрунивание.

– Вы солгали, чтобы спасти нас, когда сказали, что мы с вами.

Кюре медленно качает головой в знак несогласия.

– Я не лгал, – негромко говорит он, – вы были со мной, как и все дети в мире. Вообще-то я стал священником в том числе потому, что хотел помогать детям.

Морис ничего не отвечает, гоняя лужёной ложечкой таблетку сахарина по чашке.

– В любом случае без вас он бы нас забрал. Это главное.

На минуту повисает молчание, затем кюре спрашивает:

– И куда вы теперь?

Я чувствую, что Морис колеблется, говорить или нет, но сама мысль о том, что кюре заметит наше недоверие после произошедшего, мне невыносима.

– В Ажетмо. А там попробуем перейти в свободную зону.

Кюре отпивает и ставит чашку на блюдце с гримасой отвращения. Должно быть, до войны он любил настоящий кофе и всё никак не может привыкнуть к суррогатам.

– Понимаю, – говорит он.

В разговор вмешивается Морис:

– А потом к родителям, они сейчас на юге.

Почувствовал ли он, что мы снова осторожничаем? Или это было таким обычным делом, что и спрашивать незачем? Как бы то ни было, кюре больше не задаёт вопросов. Он вынимает из кармана толстый бумажник, перетянутый резинкой. Достаёт оттуда маленький белый листок, лежащий среди образков, видавшим виды карандашом пишет на нём имя и адрес и протягивает нам.

[6] Нагрудные металлические бляхи на цепи обычно носили немецкие фельджандармы.
[7] Нем.: «Стоять!»