Ночь борьбы (страница 4)

Страница 4

Она сказала, что хочет выйти на плоскую часть нашей крыши, которая находится над кухней и столовой, и выложить слова «ОПЛОТ ПОВСТАНЦЕВ» камнями или еще чем-нибудь, что мы сможем найти и что не сдует ветром. Она сказала, что эту надпись сможет увидеть Джей Гэтсби. Мне пришлось идти за бабулей, толкать ее вверх по лестнице и напоминать ей, чтобы она продолжала дышать. Она останавливалась на каждой ступеньке, оборачивалась, чтобы посмотреть на меня, и издавала громкие преувеличенные звуки дыхания, чтобы доказать, что она все еще жива.

– У нас нет камней, – сказала я. Когда мы поднялись на крышу, она сказала:

– Как насчет прищепок, что разбросаны по всему заднему двору?

– Мне они нужны для других вещей, – сказала я. – К тому же их потребуется миллион. Как насчет книг вместо прищепок?

И вот это было плохой идеей, срань господня.

Мама пришла домой с репетиции и заметила, что ее книг с особой полки на третьем этаже, где они, по идее, должны стоять вплотную, без щелей и идеально ровно, – что этих книг вообще нет на полке, и врубила на полную режим выжженной земли. «Какого гребаного хрена!» – закричала она сверху. Я вообще не ожидала, что она пойдет на третий этаж из-за Горда и усталости, но она услышала писк детектора дыма и сказала: «Вот же блядь, кажется, это придется делать мне», так как она знает, что я не смогу до него дотянуться, даже если встану на стул, и она потопала туда с новой батарейкой. А теперь она орет, что если я заложила книги с ее особой полки, то она, блядь, сойдет с ума! Мне захотелось сказать ей, что насчет этого она поздновато спохватилась. Она так говорит, потому что однажды я заложила шесть ее ненужных книг – не те, что с ее специальной полки, а те, которые уже лежали в гребаной коробке, чтобы отправиться в фонд для диабетиков, – чтобы купить гребаный журнал «Арчи Дайджест», который она не одобряет из-за женских стереотипов и на который она ни за что не дала бы мне денег!

Я кричала с нижней ступеньки лестницы. Она кричала сверху:

– Это книги, которые помогают мне жить! Эти книги – моя жизнь!

– А ну спускайся сюда! – кричала я. – Это я – твоя гребаная жизнь!

Когда она спустилась вниз, я протянула ей масло орегано.

– Вот, прими, – сказала я, чтобы она успокоилась, но она швырнула его в стену гостиной, и бутылка разбилась, а масло потекло по репродукции Диего Риверы, которую я купила ей в Детройте ко дню рождения на бабулины деньги. Тогда она расплакалась и сказала, что ей очень, очень жаль. Я обняла ее и ответила, что все в порядке, что капающее масло добавляет картине характера – она всегда так говорит о поврежденных вещах. Например, когда я упала на лед во время защиты «Снежного городка» (я в этой игре чемпионка) и с лица у меня сошел целый слой кожи – она сказала, что ссадины добавляют характера. А ее книги никуда не делись, они просто на крыше.

Когда мама поднялась по лестнице и посмотрела на слова на крыше, выложенные ее книгами, она прикрыла рот рукой. Из-под руки она тихо сказала мне, что будет внизу и что я могу собрать все книги и поставить их обратно в алфавитном порядке на ее особую полку, вплотную и идеально ровно. Она говорила очень зловеще-тихо. Я задумалась, не боится ли внутри нее Горд. Мне сразу захотелось ей сказать, что это бабуля придумала выложить слова на крыше, но товарищей сдавать нельзя. Когда я перетащила все книги обратно в дом и расставила их на полке в алфавитном порядке, вплотную и идеально ровно, уже стемнело. Я спустилась вниз, а мама готовила ужин и смеялась с бабулей. Не понимаю взрослых. Ненавижу их. Не знаю, взяла ли бабуля ответственность за свои действия и призналась ли маме. Возможно, нет. Это в первую очередь из-за бабули меня выгнали из школы: это она сказала мне, что иногда нужно бить людей по лицу, чтобы донести до них сообщение, чтобы они оставили тебя в покое и не обижали – но только после двузначного количества безрезультатных попыток воспользоваться словами и только до десяти-одиннадцатилетнего возраста. «Не говори маме, что я это сказала, – попросила она. – Потому что она теперь у нас квакерша или что-то в этом роде. Но ты должна защищаться».

После ужина мы с бабулей помогали маме с репликами, и от этого мама смеялась так сильно, что немного, с чайную ложку, описалась. Бабуля выпила два стакана домашней бормотухи Уильяма. Я переживала, что это заставит ее начать разговоры про врачей-убийц, но она просто стала драматичной. Мама смеялась до упаду, когда она читала строчки за Джека, вставала из-за стола и говорила: «Я целую тебя, но мои поцелуи словно летят со скалы. Ты раздеваешься, но ты не обнажена. Что же нам делать? Что же случится?»[9]

Тогда бабуля сказала: «О, кстати-кстати!» У нее нашлась очередная история про эпичное раздевание. Много веков назад на Рождество бабуля сидела на корточках на шестом этаже склада автозапчастей в Западном Берлине, прямо у Стены. «Ты же знаешь про Стену, Суив, ну, Стену!» (Нет, не знаю.) И она смотрела в окно на Восточный Берлин и увидела молодого немецкого солдата, одиноко марширующего в гигантском пальто, которое было ему велико, и с огромной винтовкой, неуклюже свисающей с узкого плеча. Бабуля некоторое время наблюдала за ним, пока ей не удалось привлечь его внимание, а потом помахала ему, и он помахал в ответ, улыбнулся и остановился. Бабуля подышала на стекло и написала Fröhilche Weihnachten[10] задом наперед, чтобы солдат мог прочитать, и тогда солдат торопливо выложил на снегу сообщение для бабули, в котором говорилось: «Ich bin ein Gefangener des Staates»[11], а затем она медленно сняла с себя всю одежду, а он стоял один на сумеречной площади, под легким снегом, в тяжелом обмундировании, в пальто на узких плечиках. Когда она оказалась полностью голой, она сделала реверанс, а солдат послал ей воздушные поцелуи, зааплодировал, и они помахали друг другу на прощание. Мама сказала:

– Боже мой, это БЕЗУМИЕ!

Я тоже подумала, что это безумие, но моя мысль была не такая, как у них, скорее такая, как когда заходишь в закрытую больницу под охраной.

– Ну, я была молода, – сказала бабуля.

– Я же молода и ничего такого не делаю, – возразила я.

– Пока нет, – сказала бабуля. – Теперь это память. Интересно, помнит ли тот солдат ту ночь?

Мама встала и обняла бабулю.

– Я уверена, что да, – сказала она.

2

Сегодня утром занавеска в маминой спальне, которая на самом деле гостиная, поэтому нормальной двери в ней нет, была сорвана с карниза. Карниз был оторван от стены, пульт от телевизора разбит, а батарейка вылетела, ручка расчески сломана из-за того, что ее бросили в штуку для приборов, штука для приборов на кухне сломалась из-за брошенной расчески, а ожерелье с нашими инициалами, которое ты ей подарил, было порвано на миллион кусочков, которые, помимо батареек для слуховых аппаратов, бабулиных таблеток, кусочков пазла с фермой амишей и макарон, мне теперь приходится собирать ползком. Хорошо, что я больше не могу ходить в школу, так что у меня есть целый день, чтобы собирать всякое дерьмо.

Прежде чем уйти на репетицию, она схватила меня и прижала мою голову к своей груди. Мне не удалось ускользнуть. Она сказала: «Мне так жаль! Мне так жаль!» Это она о своем буйстве. Я отшутилась, но она хотела, чтобы я воспринимала все всерьез. А это было слишком тревожно, чтобы воспринимать всерьез.

– Ты в ступоре, мама, – сказала я, – ты сейчас на эмоциональных качелях! Ты разговаривала с папой?

– Типа того.

– Типа, с папой или, типа, разговаривала? – сказала я.

– Типа, и то и другое.

Мама сказала мне и бабуле, что сегодня после репетиции пойдет в русскую спа-чайную с кем-то из актерского состава, где ее будут хлестать ветками, чтобы разогнать кровь.

– Джек? – спросила я.

– Нет, не Джек, – сказала она. – Джек – это персонаж, Суив!

– Будь осторожен, Горд, – тихо сказала я. Мама сказала, что из-за Горда она не будет сидеть в джакузи. Бабуля заметила, что это забавно: сто лет назад мы – то есть не мы-мы – чудом избежали порки и смерти от рук русских, а теперь мама добровольно платит большие деньги за то, чтобы русские ее выпороли и убили.

– Но зато потом ей нальют чай, – сказала я.

Мама сказала, что не отказалась бы и от горячей водки, но не в этот раз из-за Горда, который вечно виноват в том, что он мешает заниматься всеми самыми интересными вещами в жизни.

– Не кури! – крикнула я ей.

Потом мама открыла дверь и сказала:

– Что это за херня?

Мы с бабулей одновременно закричали: «ДОЖДЬ». Мама заметалась в поисках какого-нибудь зонтика, который не был бы на хер сломан, а бабуля крикнула:

– Пока! Бай-бай!

Сегодня у бабули кружится голова, когда она наклоняется.

– Так не наклоняйся! – сказала я. Она сообщила, что у нее наконец-то случилось отличное опорожнение кишечника. Спустя шесть дней. Но это не рекорд.

– А какой у тебя рекорд, бабуля?

– Рекорд был в Эквадоре, в 74-м.

Она спросила, слыхала ли я что-нибудь о божественной женственности. Она сказала, что ей следует чаще брать с собой в туалет кроссворд. Она не могла найти свои очки или записную книжку. Я поднесла их к ее лицу. Они лежали на столе перед ней.

– Подумать только! Я сегодня не в себе!

Потом бабуля завела рассказ часа на полтора, занявший все время редакционной встречи, о своей прежней жизни в городе русских беженцев. Она не может поверить, что прожила там шестьдесят два года, если не считать нескольких месяцев, когда она случайно стала сквоттершей в Берлине, когда поехала в Германию навестить свою старшую сестру, которая жила в городе Черный Лес, на родине часов с кукушкой.

– Маме надо бы туда съездить, – сказала я.

– В Шварцвальд? – переспросила бабуля.

– На родину часов с кукушкой, – сказала я.

– Меня аж в дрожь бросает! – сказала бабуля. – Я была настоящей бунтаркой!

Она рассказывала о своем городе.

– Город был против нас, – сказала она.

В детстве отец защищал ее от Уиллита Брауна-старшего, деревенского uber-schultz, который был классическим тираном, напыщенным, авторитарным, неуверенным, фрустрированным, полным жалости к себе, обиженным, завистливым, тщеславным и мстительным, вечно припоминающим все обиды, и тупым. Кроме того, он воплощал фашистское представление о высшем народе, которым, по его мнению, мы были. Ну, не все мы. Мужчины. Какой же мракобес.

– Можешь записать все это, Суив, – сказала она. – Просто сделай небольшую заметку об этом.

– Да я же записываю, – сказала я ей.

Я подняла свой телефон, и она покачала головой.

– Ах да, вечно я забываю про твою камеру. Уж постарайся, чтобы вышло смачно.

– А это был культ? – спросила я.

– Нет, – сказала бабуля. – Ну хотя да, возможно. Да, культ!

Бабуля делит людей из своего города на меннонитов Церкви братства и меннонитов Евангельской конференции. Она из Евангельской конференции. Она говорит, что люди из Церкви братства думают, что они единственные, кто попадет в рай. А еще они были первыми в городе, кто начал петь четырехчастные гармонии. Для Евангельской конференции это было смертным грехом, пока отец Сида Реймера не стал делать так в церкви. И он принес насосный орган, что тоже было грехом. Он очень способствовал продвижению церкви.

Когда бабуля выросла, она защищала себя от Уиллита Брауна. И она защищала от него и маму, и всех в своей семье, даже дедушку, которому это в ней очень нравилось. «Он был полностью за!» Он не умел бороться за себя. Не умел этого делать. Он становился очень тихим и уходил в долгие, долгие прогулки. Очень долгие прогулки. Иногда до кровавых мозолей на ногах. Разговор о борьбе и побеге напомнил ей о подруге из их города, которой она и еще одна их подруга помогли сбежать от жестокого мужа. Дочь этой женщины и ее подруги собрались вместе и разработали план, как увезти ее в Монреаль, где дочь жила в квартире-лофте. Но подруга чувствовала такую вину, что через полгода вернулась в город к мужу. Тогда все женщины молились, чтобы он умер. Что еще они могли поделать? И в конце концов он так и сделал. Это заняло пять лет.

[9] Строчки из пьесы «Подставной плакальщик», где действие разворачивается в неизвестной стране в недалеком будущем, где в обществе развивается конфликт между элитами с фашистскими тенденциями и коммунистической оппозицией.
[10] С Рождеством! (нем.)
[11] Я узник государства.