Они жаждут (страница 15)

Страница 15

– Я предлагаю вам кое-что сделать и хочу, чтобы вы меня выслушали очень внимательно. – Руки Палатазина крепче сжали прутья решетки. – Если бы я попытался объяснить, чего хочу от вас, вы бы ничего не поняли. Так что просто выслушайте меня, пожалуйста.

– Хорошо, – сказал сторож и отступил на шаг от стоявшего за воротами человека, чей взгляд стал жестким и ледяным.

– Если кто-нибудь еще подойдет сегодня ночью к этим воротам – мужчина, женщина или ребенок, заприте дверь и опустите жалюзи. Если вы услышите, что ворота открываются, – включите музыку так громко, чтобы ничего больше не слышать. И не выходите наружу, чтобы взглянуть, что происходит. Пусть они делают все, что только пожелают. Только не пытайтесь – ни в коем случае не пытайтесь – выйти и остановить их.

– Но это… это моя работа, – тихо проговорил Кельсен с застывшей на лице кривой усмешкой. – Вы меня разыгрываете? Скрытая камера? Что все это значит?

– Я убийственно серьезен, мистер Кельсен. Вы верующий?

«Никакой он не коп, – подумал Кельсен. – Урод шизанутый!»

– Я католик, – сказал он вслух. – Послушайте, как вас зовут?

– Если кто-то подойдет к этим воротам сегодня ночью, – продолжал Палатазин, пропуская мимо ушей его вопрос, – молитесь. Очень громко молитесь и не слушайте, что вам говорят. – Он прищурился от ударившего в лицо света фонарика. – Если вы будете молиться истово, возможно, вас никто не тронет.

– Думаю, вам лучше уйти, мистер, – сказал Кельсен. – Убирайтесь отсюда, пока я не вызвал настоящего копа!

Глаза сторожа больше не казались дружелюбными, лицо исказила злобная гримаса.

– Давай, приятель, уматывай! – Он направился к стоявшему на столе в сторожке телефону. – Я вызову копов прямо сейчас!

– Хорошо, хорошо, – сказал Палатазин. – Я уже ухожу. Но пожалуйста, не забудьте о том, что я вам говорил. Молитесь, и не переставайте молиться.

Кельстен остановился и оглянулся, фонарь дрожал в его руке.

– Ага, ага, я помолюсь за тебя, шизанутый урод!

Кельсен скрылся в сторожке и захлопнул дверь.

Палатазин развернулся, быстрым шагом дошел до машины и уехал. Он весь дрожал, живот медленно скручивало. «Это человек говорил про кладбище в Хоуп-Хилле, – подумал он, пытаясь сдержать поднимающуюся волну тошноты. – Значит, такое уже случалось раньше? Боже мой, прошу тебя, не надо! Не дай этому повториться! Только не здесь, не в Лос-Анджелесе!»

Палатазину хотелось надеяться, что это он сошел с ума, что на его психике начинает сказываться давление из-за убийств Таракана, что он видит ухмыляющиеся тени там, где на самом деле нет ничего, кроме извращенных забав – как это сказал Кельсен? – «детишек из какой-нибудь идиотской секты». Справиться даже с сотней, с тысячей таких сект было бы проще, чем с тем, что, как он начал опасаться, вырвало эти гробы из земли. Когда это случилось, Палатазин спал в собственной постели всего в шести кварталах от места происшествия, и, возможно, в тот момент, когда он проснулся, увидев свою мать, все еще продолжалось.

С большим опозданием Палатазин сообразил, что, свернув с бульвара Санта-Моника, проехал мимо Ромейн-стрит и теперь движется на юг по Вестерну. Он лишь на мгновение надавил на тормоз, а затем поехал дальше, потому что понял, куда направляется.

Здание из серого кирпича на Первой улице теперь стояло пустым – его признали аварийным много лет назад, и в окнах поблескивали осколки стекол. Дом выглядел ветхим и жалким, давным-давно заброшенным. Стены были измазаны старыми граффити – Палатазин разглядел выцветшую белую надпись: «Выпуск-59». Где-то под этими рисунками были нацарапаны жестокой мальчишеской рукой две злобные надписи: «Палатазин отстой» и «Гори в аду для шизиков, старуха П.».

Он поднял взгляд на окна верхнего этажа – теперь разбитые, темные и пустые, но на мгновение ему показалось, будто он видит там мать, и она, конечно же, намного моложе, с совершенно седыми волосами, но не такими дикими и затравленными глазами, какими они запечатлелись в памяти Палатазина в последние годы ее жизни. Она смотрела на угол Первой улицы, где маленький Андре, уже шестиклассник, переходил дорогу с зеленым армейским рюкзаком, набитым тетрадями, карандашами, задачником по математике и учебником истории. Дойдя до этого угла, он всегда поднимал голову, и мать всегда махала ему из окна. Трижды в неделю женщина, которую он звал миссис Гиббс, приходила помогать ему с английским, который все еще давался Андре с трудом, хотя большинство учителей в его начальной школе говорили по-венгерски. В маленькой темной квартирке наверху были почти невыносимые перепады температуры. В разгар лета она превращалась в духовку, даже с открытыми окнами, а когда холодный зимний ветер задувал с гор, сотрясая оконные рамы, Андре легко мог различить призрачную, тонкую струйку дыхания матери. Каждую ночь, независимо от времени года, она со страхом смотрела на улицу, проверяла и перепроверяла все три крепких запора на двери и бродила по комнате, бормоча и всхлипывая, пока соседи снизу не начинали стучать рукояткой щетки в потолок с криками: «Да ложись ты уже спать, ведьма!»

Соседские дети, пестрая смесь из еврейских, польских и венгерских ребятишек, не любили Андре и не водились с ним, потому что их родители боялись его матери, часто обсуждали «ведьму» за обеденным столом и говорили своим чадам, чтобы те держались подальше от ее сына, у которого, возможно, тоже не все дома. Его друзьями становились неуклюжие, робкие или отсталые дети – из тех, кто не смог сойтись с другими, кто не находил себе другого места, кроме как на задворках, и чаще всего играл свою мелодию в одиночестве. Порой «ведьмин сын» Андре, разволновавшись, начинал говорить с сильным акцентом, то и дело сбиваясь на венгерский. И тогда целая орава гнала его из школы домой, бросаясь камнями и весело хохоча всякий раз, когда он спотыкался и падал.

Ему было очень тяжело, потому что и дома он не находил спасения. Это была тюрьма, где мать красным мелком процарапывала на стенах распятия, кричала по ночам из-за тех видений, что опаляли ее мозг, а порой целыми днями лежала на кровати, свернувшись в позе эмбриона и бессмысленно уставившись в стену. Постепенно ей становилось все хуже и хуже, и даже дядя Майло – мамин брат, который перебрался в Америку в конце тридцатых и владел теперь прибыльным магазином мужской одежды, – навещая ее, спрашивал, не хочет ли она поселиться в таком месте, где ей ни о чем не придется больше волноваться, где о ней будут заботиться и делать все, чтобы она была счастлива. «Нет! – закричала она во время одного из ужасных споров, после которого дядя Майло не объявлялся много недель. – Нет, я не хочу, чтобы мой сын остался один!»

«Если я войду, то что там увижу? – спросил себя Палатазин, заглядывая в прихожую. – Разрезанные на клочки газеты, лежащие в толстом слое пыли? Или два-три старых платья в шкафу? То, что было бы лучше забыть». Возможно, на стенах все еще видны распятия рядом с дырками от гвоздей, на которых когда-то висели иконы в нелепых золоченых рамках. Взрослый Палатазин поднял взгляд на окно, в котором ему привиделось бледное, призрачное лицо женщины, дожидавшейся возвращения сына. Он не любил вспоминать о ее последних месяцах. Его сердце разрывалось на части, когда он отправил мать в «Золотой сад» и оставил там умирать, но как еще можно было поступить? Заботиться о себе она больше не могла, ее нужно было кормить, как младенца, а она, как младенец, часто выплевывала пищу или пачкала свои ужасные, похожие на резиновый подгузник панталоны. Она чахла день ото дня, все время либо молясь, либо плача. Казалось, на лице у нее остались одни глаза. Когда она днями напролет сидела в своем любимом кресле-качалке, глядя на Ромейн-стрит, ее глаза светились, как две огромные бледные луны. Вот Палатазин и отправил ее туда, где о ней могли позаботиться врачи и медсестры. Она умерла от инсульта в маленькой комнате с зелеными, как лес, стенами и окном, выходящим на площадку для гольфа. Когда в шесть утра медсестра пришла проведать ее, она уже два часа как была мертва.

Палатазин вспомнил прощальные слова матери, сказанные в последний вечер перед смертью.

– Который час, Андре? – спросила она, обхватив его руку хрупкими белыми пальцами. – Сейчас день или ночь?

– Вечер, мама, – ответил он. – Почти восемь вечера.

– Ночь приходит слишком быстро. Всегда слишком быстро. Дверь заперта?

– Да.

Конечно, это была неправда, но от его слов она успокоилась.

– Хорошо. Андре, хороший мой, никогда не забывай… запирать дверь. Ох, мне так хочется спать, глаза прямо слипаются. Сегодня утром я услышала, как черная кошка скребется в парадную дверь, и отогнала ее. Нельзя впускать в дом эту кошку.

– Да, мама.

Черную кошку держали их соседи на Первой улице. Прошло столько лет, что она наверняка обратилась в прах.

Потом глаза матери осоловели, и она долго молча смотрела на сына.

– Андре, мне страшно, – проговорила она наконец шуршащим, словно старая, пожелтевшая бумага, голосом.

В ее глазах заблестели слезы, и, когда они покатились по щекам, Палатазин заботливо вытер их платком. Она крепко сжимала его руку сухой, шершавой ладонью.

– Один из них… один из них шел за мной следом, когда я возвращалась с рынка. Я слышала его шаги за спиной, а когда обернулась… увидела его усмехающуюся рожу. Я заглянула в его глаза, Андре, в его горящие жутким огнем глаза! Он хотел… чтобы я взяла его за руку и пошла с ним… из-за того, что я сделала с твоим папой…

– Ш-ш-ш, – сказал Палатазин, вытирая с ее лба крохотные бисеринки пота. – Ты ошиблась, мама. Здесь никого нет. Тебе все это привиделось.

Он вспомнил ту ночь, о которой говорила мать. Она выронила сумку с продуктами и с криком побежала домой. И с тех пор больше не выходила из дома.

– Они ничего нам не сделают. Мы очень далеко от них, им никогда нас не найти.

– НЕТ! – Ее глаза округлились, лицо стало белым, как фарфоровая тарелка, полумесяцы ногтей впились в его кожу. – НЕ ВЗДУМАЙ ПОВЕРИТЬ В ЭТО! Если ты не будешь постоянно настороже… ПОСТОЯННО!.. они отыщут тебя и придут за тобой. Они все время были здесь, Андре… ты просто не можешь их увидеть.

– Может быть, тебе лучше поспать, мама? Я посижу с тобой немного, а потом мне нужно будет уйти, хорошо?

– Уйти? – внезапно запаниковала она. – Уйти? Куда ты собрался?

– Домой, мне нужно вернуться домой. Джо меня ждет.

– Джо? – удивленно посмотрела на него мать. – А кто это?

– Это моя жена, мама. Ты ее знаешь, вчера вечером она приходила проведать тебя вместе со мной.

– Ох, перестань! Ты ведь просто маленький мальчик! Даже в Калифорнии маленьким мальчикам не разрешается жениться. Ты принес молоко? Я просила тебя купить молоко по дороге из школы.

Он кивнул и попытался улыбнуться:

– Принес.

– Вот и хорошо.

Она откинулась на спинку кресла и закрыла глаза. Через минуту ее хватка ослабла, и он высвободил руку. А потом долго сидел и смотрел на нее. Она так изменилась, но в чем-то осталась той самой женщиной, которая много лет назад сидела в небольшом каменном доме в Крайеке и вязала свитер своему сыну. Когда он собрался уходить и встал, мать снова открыла глаза и на этот раз взглядом прожгла ему душу.

– Я не брошу тебя, Андре, – прошептала она. – Я не брошу тебя одного.

А потом уснула опять, очень быстро, приоткрыв рот, с шумом вдыхая и выдыхая воздух. В комнате пахло почти увядшей сиренью.

Палатазин тихо вышел из комнаты, а в шесть утра ему позвонил врач по фамилии Ваккарелла.

«Боже мой! – внезапно вспомнил Палатазин и посмотрел на часы. – Джо ждет меня дома!» Он завел мотор, оглянулся на пустое теперь окно верхнего этажа – разбитые стекла отразили слабый огонек из какого-то другого дома – и направился к Ромейн-стрит. Когда он остановился на светофоре двумя кварталами дальше, ему послышался отдаленный и на удивление дружный вой собак. Но как только цвет светофора сменился, Палатазин перестал его слышать или просто побоялся прислушаться. Мысли о Голливудском мемориальном вспыхнули так быстро, что он не успел их оборвать. Руки на руле тут же вспотели.