Я – сестра Тоторо (страница 3)
– Может, ты в качалку лучше абонемент возьмёшь? – спрашивает мама не оборачиваясь, и у меня отлегло от сердца: не поссорятся. Во всяком случае, не сейчас.
– Качалка – это железо. А тут кони, живые лю… – Папа соображает, что оговорился, и обрывает себя: – Всё равно на стенку пока не хожу, так хоть что-то будет.
Зимой папа всегда занимался скалолазанием. Чтобы держать себя в форме, как сам говорит. Но как мы переехали, не занимался: ездить стало далеко.
– Адреналина тебе не хватает, – говорит мама как-то грустно. Не то спрашивает, не то нет – не понять.
Папа пожимает плечами. А я боюсь даже пикнуть. Потому что если мы с папой будем учиться ездить на конях – это же мечта, это сказка, это я просто не знаю что!
Но сейчас всё зависит от мамы. Если она скажет «нет», папа ничего делать не станет. Он в таких случаях закрывает тему раз и навсегда. Я знаю, проходили уже.
Но мама задумчиво смотрит куда-то в пространство. И думает о чём-то другом.
– Ай, ладно, – машет потом рукой. – Что я вас, держать, что ли, буду? Делайте как нравится.
– И-и-и! – кричу и кидаюсь к ней обниматься. – Спасибо, спасибо, спасибо, мамочка! Папа, покупай двойной абонемент!
– Ой, не визжи, голова от тебя, – морщится мама. – И откуда только такое желание свернуть себе шею? В тебя, – бросает папе.
– Всё из материалов заказчика, – непонятно отвечает он, подходит к маме, приобнимает и чмокает в щёку. – Не переживай, Светик, мы обещаем не ломаться.
– Знаю я вас, – хмыкает мама.
А я сажусь на стул, и болтаю одной ногой, и кусаю сырник: можно больше не давиться, а поесть почеловечески.
– Або неме! – вдруг кричит Велька из-под стола. – Або неме нененет! – Выскакивает из кухни и несётся в комнату. Грохает там по клавишам пианино раз, другой. Потом собирает аккорды: – Або! Неме! Ане! Мене! Абонеме немо нент!
Кричит и долбит, долбит по бедному инструменту. И я прямо чувствую, как ему неуютно, как больно, как пытается он найти равновесие с этим «абонеме» и собственным миром, где всё совсем не так. Где не слова, а звуки и где звуки – это слова. Ему сложно, ему приходится переводить, чтобы с нами общаться, но он умный, он уже догадался об этом и изо всех сил старается.
Но если вдруг попадается сложное, незнакомое слово – его переклинивает. Становится плохо, и он ищет, ищет – как оно звучит, как его по-своему сказать.
– Аба неа!!! Неа! Ба! Не! Ме! А!!!
Я смотрю на папу с мамой – они как оцепенели. Я знаю, что им хочется пойти сейчас, успокоить. Но нельзя. В таких ситуациях Вельке лучше побыть одному. Мы ему только мешаем. Потому что мы не знаем, что у него в голове, мы не можем помочь ему. И будет только хуже. Потому что пока он не найдёт, он с нашими словами не справится. Так врач говорил: если Велька не может что-то понять, он перевозбуждается. Это как с кастрюлей, которая закрыта крышкой и в ней вода кипит. Она будет выплёскиваться и стукать этой крышкой. Надо просто огонь убавить. Вот и с Велькой так: надо просто его оставить в покое.
Мы раньше этого не понимали, начинали успокаивать. Я помню, какие с ним жуткие истерики случались, только лекарства помогали. Он ещё и дрался, когда мелкий был, и головой о стенку бился, как будто старался выбить, что там застряло. Ужас, короче. Теперь не так. Теперь это реже, во-первых. Во-вторых, мы знаем, что лучше не трогать.
А в-третьих, у него появилась музыка.
Она случайно появилась – ему окарину подарили. Это такая глиняная свистулька, крупная, похожая на сердце. Как в мультике про Тоторо: там лесные духи ночью сидят на дереве и играют на таких штуках. Звук низкий, гулкий. Приятный и какой-то пушистый. У мамы подруга есть, керамист. Вот она её слепила и подарила. Велька в эту окарину сразу вцепился, потому что Тоторо мы давно любим и он её узнал.
Мы, правда, были уверены, что он её быстро раскокает, а он возьми и заиграй. Сначала абракадабру, конечно, просто дырочки пальцами перебирал. И ещё передувал нещадно: окарина свистела, сипела и захлёбывалась. Велька бесился, верещал, стучал по столу. Но кулаками, не окариной. Как будто бы понимал, что хрупкая. Хотя до этого все игрушки ломал за раз, вообще ничего нельзя было в руки давать. И скоро у него стало получаться. Звуки выстраивались в мелодию. И он стал эту окарину везде с собой носить. Мама ему мешочек на шею сшила, он с ней не расставался, если что надо – дудел в неё, и всегда поразному. Как будто так разговаривал.
Мама его тут же потащила к каким-то педагогам. Оказалось, у Вельки талант. А главное, оказалось, что музыка внутри Вельки. Для него наши слова не слова – а тоже музыка, и только музыка имеет смысл. Это сложно объяснить, но вот так у него устроен мозг: он слова переводит в музыку, это для него информация. И как только он на окарине научился играть, сразу всё стало на свои места. И истерики стали реже. И он как будто понял, как с нами общаться.
Потом он на пианино начал заниматься и вообще резко изменился. Теперь он тихий. Может часами сидеть и играть. То играть, то просто что-то бряцать, перебирать звуки. Нажмёт на клавишу – и слушает, долго, уже затухнет, а он всё прислушивается. Потом другую. И так десять минут, полчаса, час. Его больше ничем не заставишь так долго заниматься. Рисовать ещё любит, но музыка – это святое. Он по программе мало занимается, гаммы там, всё такое. Но ему педагог хороший достался, молодая женщина, нормальная, не то что моя Полушка была. Она его особо не мучает, учить ничего не заставляет, её дело – чтобы он освоился с инструментом. Остальное – сам.
Мне теперь стыдно признаться, что я Вельку раньше не любила. Не любила и боялась. Потому что он совсем бешеный был, когда мелкий. С ним пытаешься играть, а он вдруг начнёт на месте крутиться и размахивать руками, как вертолёт. И орёт противным голосом. Или ещё, помню, – подходит и тянет тебя за руку, больно. Или кусает, если ты ему что-то не даёшь или не понимаешь, чего ему от тебя надо. А он хоть и мелкий, а кусался и дрался сильно. Я драться тоже умела, но от Вельки как будто цепенела, настолько он жуткий был. Убегала от него и кричала, чтобы отстал. Да и вообще неприятно это, ну что за брат такой! Не брат, а зверёныш, честное слово. Оборотневый ребёнок, подменыш. Мне стыдно с ним было гулять: когда мама его на площадку брала, я всегда куда-нибудь убегала. Только бы не подумали, что мы вместе, что я с ними.
А теперь нормально. Теперь мы дружим, и у нас даже свои секреты появились. Например, что я его слышу и понимаю. Но это ещё ладно. Один раз вообще такое было, что я никому не расскажу. А то решат, что я тоже с ума скатилась.
Крик стихает, аккорды сложились. Велька играет их, перебирает один за другим. Або-не-мент. Або-не…
Мама выдыхает и снимает с плиты турку с кофе.
Как раз в последний момент, не успел убежать.
Глава 2
Мама не права: я никогда не мечтала свернуть себе шею. Просто когда я была мелкой, я совсем не умела сидеть на месте. Лазать по деревьям, стрелять из лука, гонять на велике и прыгать по крышам гаражей – если бы я могла всё это делать, я была бы совершенно счастлива. А так мне приходилось только слушать рассказы папы о его детстве в деревне у бабушки, где он мог всем этим заниматься. И был совершенно счастлив, конечно.
Я тоже, сколько себя помню, всегда пыталась куда-нибудь залезть. Стоит маме отвернуться – а я уже вишу на последней перекладине лазалки на детской площадке вниз головой. Или карабкаюсь на забор. Или на дерево, если оно удобное, а не сосна какая-нибудь. На сосну я тоже пробовала, но только оцарапалась. Или дерусь с кем-нибудь – драться я тоже любила, в саду всех мальчишек колотила, ко мне подходить боялись. И в первом классе дралась, пока меня ещё в школу водили. А потом эта лафа кончилась, и драться стало не с кем.
Короче, у моих родителей всегда стоял актуальный вопрос: ребёнка надо куда-нибудь отдать, чтобы он энергию сбрасывал. В секцию или там кружок. Но беда в том, что у нас с мамой совершенно разные взгляды на то, чем я должна заниматься. Поэтому, куда бы меня ни отдавали, добром это не кончалось.
Например, в четыре года мама отдала меня в балет. В её воображении я была девочка-цветочек в прозрачной юбке и пуантах. Девочка кружится, кружится, разве что не взлетает. А вокруг все хлопают, хлопают и забрасывают девочку цветами.
Конечно!
Мне, правда, ещё слишком мало лет было, чтобы сразу чухнуть, что значит этот самый балет. Наверное, мне поначалу даже нравилось: надо что-то делать, приседать, ножки ставить нараскоряку, ходить друг за другом… Голос балеруньи до сих пор помню: «Носки тянем! Спинку держим! И раз, и два, и три, и четыре. Не бросаем спину!»
Однако всё это интересно ну раз, ну два, но не всю жизнь. И мне балет надоел. Я не слушалась, шумела, мешала преподавательнице. Этого я, конечно, не помню, мне мама потом говорила, что я вела себя ужасно и на меня всё время жаловались. А вот что я хорошо помню, так это неуклюжего мальчика, который шёл за мной и постоянно наскакивал сзади на пятки. Стаскивал балетки с ноги. Я его раз толкнула, два. А потом он меня так достал, что я повернулась и поколотила его. Не сильно, но так… как умела.
Я до сих пор помню, какой он был мягкий, как тюфяк, и как испуганно на меня смотрел, пока я его лупила. А взрослые ничего не делали. Они просто не ожидали от меня, да и я сама не ожидала, если честно. Я просто била его и била, и мне было приятно, что он такой испуганный и безвольный и ничего мне сделать не может. Я это чувство удовольствия до сих пор помню, хотя мне теперь и стыдно. А тогда было одно удовольствие и никакого стыда.
На этом для меня балет кончился. Я не расстроилась, если честно: я бы сама ушла, если бы знала, что можно. А получилось, что я даже ни при чём. Ну, в смысле, не нарочно.
После этого снова возник вопрос, куда меня отдать. Папа предлагал на борьбу. Он говорил, мне там самое место, но мама от этого предложения становилась бледная, как стена: «Кого ты хочешь из неё сделать?! Это же девочка, а ты – борьба! Вырастет какая-нибудь бандитка!» – «Бандиткой она и без борьбы может вырасти, – говорил папа. – А там как раз научится, что слабых бить нельзя». – «Нет, нет и ещё раз нет!» Мама тогда была категорична.
Я хорошо помню этот разговор, они в комнате сидели, а я в коридоре, за дверью, и они думали, что я не слышу. А я впервые задумалась тогда, почему это слабых бить нельзя, хотя так приятно, но спрашивать не стала. Я как-то почувствовала, что об этом лучше не спрашивать.
В общем, родители подумали ещё, подумали – и отдали меня на музыку. На скрипку. Ничего более тоскливого они придумать не могли. Но у мамы вторая была золотая мечта на мой счёт (после балета), чтобы я была музыкантом. Скрипачом. Чтобы такая девочка-тростиночка, в красивом платьице, и вокруг оркестр, и дирижёр, и все только на меня смотрят, и весь зал в слёзы, лишь я касаюсь смычка…
Ага, сейчас!
Я с этой скрипки ничего не помню, кроме того, что она была ещё тоскливей балета. Там мы хоть двигались, а на скрипке ничего нельзя было, разве что пальчики тянуть. Но, по счастью, всё это быстро кончилось, потому что зимой я прокатилась с горки на санках. Я хорошо катилась, с самой большой горки, и кто же виноват, что там оказалось дерево и я сломала руку?
Мама очень переживала, а я обрадовалась. Потому что, оказалось, после перелома правой руки на скрипке уже нельзя играть. Никогда. Это как приговор. Диагноз такой, на всю жизнь. Если бы я знала сразу, что так можно, я бы ещё раньше с какой-нибудь горки спрыгнула, вот честно. А так я опять была ни при чём. Ну, в смысле, не нарочно.