Со мною вот что происходит… (страница 2)
Памяти Р. Кеннеди
Брели паломники сирые
в Мекку
по серой Сирии.
Скрюченно и поломанно
передвигались паломники,
от наваждений
и хаоса —
каяться,
каяться,
каяться.
А я стоял на вершине
грешником
нераскаянным,
где некогда —
не ворошите! —
Авель убит был Каином.
И – самое чрезвычайное
из всех сообщений кровавых,
слышалось изначальное:
«Каин,
где брат твой, Авель?»
Но вдруг —
голоса фарисейские,
фашистские,
сладко-злодейские:
«Что вам виденья отжитого?
Да, перегнули с Авелем.
Конечно, была ошибочка,
но, в общем-то, путь был правилен…»
И мне представился каменный
угрюмый детдом,
где отравленно
кормят детеныши Каиновы
с ложечки ложью —
Авелевых.
И проступает,
алая,
когда привыкают молчать,
на лицах детей Авеля
каинова печать.
Так я стоял на вершине
меж праотцев и потомков
над миром,
где люди вершили
растленье себе подобных.
Безмолнийно было,
безгромно,
но камни взывали ребристо:
«Растление душ бескровно,
но это —
братоубийство».
А я на вершине липкой
стоял,
ничей не убийца,
но совесть
библейской уликой
взывала:
«Тебе не укрыться!
Свой дух растлеваешь ты ложью,
и дух крошится,
дробится.
Себя убивать —
это тоже братоубийство.
А скольких женщин
ты сослепу
в пути растоптал,
как распятья.
Ведь женщины —
твои сестры,
а это больше,
чем братья.
И чьи-то серые,
карие
глядят на тебя
без пощады,
и вечной печатью каиновой
ко лбу прирастают взгляды…
Что стоят гусарские тосты
за женщин?
Бравада, отписка…
Любовь убивать —
это тоже братоубийство…»
Я вздрогнул:
«Совесть, потише…
Ведь это же несравнимо,
как сравнивать цирк для детишек
с кровавыми цирками Рима».
Но тень изможденного Каина
возникла у скал угловато,
и с рук нескончаемо капала
кровь убиенного брата.
«Взгляни —
мои руки кровавы.
А начал я с детской забавы.
Крылья бабочек бархатных
ломал я из любопытства.
Все начинается с бабочек.
После —
братоубийство».
И снова сказала,
провидица,
с пророчески-горькой печалью
совесть моя —
хранительница
каиновой печати:
«Что вечности звездной, безбрежной
ты скажешь,
на суд ее явленный?
«Конечно же, я не безгрешный,
но, в общем-то, путь мой правилен»?
Ведь это возводят до истин
все те, кто тебе ненавистен,
и человечиной жженой
«винстоны» пахнут
и «кенты»,
и пуля,
пройдя сквозь Джона,
сражает Роберта Кеннеди.
И бомбы землю пытают,
сжигая деревни пламенем.
Конечно, в детей попадают,
но, в общем-то, путь их правилен…
Каин во всех таится
и может вырасти тайно.
Единственное убийство
священно —
убить в себе Каина!»
И я на вершине липкой
у вечности перед ликом
разверз мою грудь неприкаянно,
душа
в зародыше
Каина.
Душил я все подлое,
злобное,
все то, что может быть подло,
но крылья бабочек сломанные
соединить было поздно.
А ветер хлестал наотмашь,
невидимой кровью намокший,
как будто страницы Библии
меня
по лицу
били…
1967
* * *
Не понимаю,
что со мною сталось?
Усталость, может, —
может, и усталость.
Расстраиваюсь быстро
и грустнею,
когда краснеть бы нечего —
краснею.
А вот со мной недавно было в ГУМе,
да, в ГУМе,
в мерном рокоте
и гуле.
Там продавщица с завитками хилыми
руками неумелыми и милыми
мне шею обернула сантиметром.
Я раньше был несклонен к сантиментам,
а тут гляжу,
и сердце болью сжалось,
и жалость,
понимаете вы,
жалость
к ее усталым чистеньким рукам,
к халатику
и хилым завиткам.
Вот книга…
Я прочесть ее решаю!
Глава —
ну так,
обычная глава,
а не могу прочесть ее —
мешают
слезами заслоненные глаза.
Я все с собой на свете перепутал.
Таюсь,
боюсь искусства, как огня.
Виденья Малапаги,
Пера Гюнта, —
мне кажется,
все это про меня.
А мне бубнят,
и нету с этим сладу,
что я плохой,
что с жизнью связан слабо.
Но если столько связано со мною,
я что-то значу, видимо,
и стою?
А если ничего собой не значу,
то отчего же
мучаюсь и плачу?!
1956
Коровы
Все в чулках речного ила —
помню – тихо шли стада,
а когда все это было —
не могу сказать когда.
Масти черной, масти пегой
шли коровы под горой…
Год был вроде сорок первый
или год сорок второй.
Не к врачам, не для поправки,
все в репейнике, в пыли,
их к вагонам для отправки
молча школьники вели.
И со всеми я, усталый,
замыкающий ряды,
шел в буденовке линялой
с темным следом от звезды…
Ах, коровы, ах, коровы!
Как вносили вы в луга,
словно царские короны,
ваши белые рога!
Вы тихонечко мычали,
грустно терлись о кусты
или попросту молчали
и роняли с губ цветы…
А теперь – коров к вагонам
подводили, и бойцы
с видом – помню – чуть смущенным
с них снимали бубенцы.
Рядом пили, рядом пели,
но открылся путь вдали,
и вагоны заскрипели,
заскрипели и пошли.
И какой-то оробелый
с человеческим лицом
в дверь смотрел теленок белый
рядом с худеньким бойцом.
Он глядел, припав к шинели,
на поля и на леса,
а глаза его синели,
как Есенина глаза…
12 ноября 1957
Исповедальня
Окошечко исповедальни.
Сюда, во благостную тьму,
потертый лик испитой дамы
с надеждой тянется к нему.
Дитя неапольских окраин
в сторонке очереди ждет,
раскрытой Библией скрывая
свой недвусмысленный живот.
Без карабина и фуражки
карабинер пришел на суд,
и по спине его мурашки
под формой грозною ползут.
Несут хозяйки от лоханей,
от ипподромов игроки
и то, что кажется грехами,
и настоящие грехи.
А где моя исповедальня?
Куда приду, смиряя страх,
с греховной пылью, пылью дальней
на заблудившихся стопах?
Я позабуду праздность, леность,
скажите адрес – я найду.
Но исповедоваться лезут
уже ко мне, как на беду.
Чему научит исповедник
заблудших, совестью больных,
когда и сам он из последних
пропащих грешников земных?!
Мы ближним головы морочим,
когда с грехами к нам бегут.
Но говорят, что люди, впрочем,
вовсю на исповедях лгут.
А исповедник, это зная,
и сам спасительно им лжет,
и ложь уютная, двойная
приятно нежит, а не жжет.
Но верить вере я не вправе,
хоть лоб о плиты размозжи,
когда, почти как правда правде,
ложь исповедуется лжи.
1965
* * *
Достойно, главное, достойно
Любые встретить времена,
Когда эпоха то застойна,
То взбаламучена до дна.
Достойно, главное, достойно,
Чтоб раздаватели щедрот
Не довели тебя до стойла
И не заткнули сеном рот.
Страх перед временем – паденье,
На трусость душу не потрать,
Но приготовь себя к потере
Всего, что страшно потерять.
И если все переломалось,
Как невозможно предрешить,
Скажи себе такую малость:
«И это надо пережить…»
10 февраля 1976
* * *
Есть пустота от смерти чувств
и от потери горизонта,
когда глядишь на горе сонно
и сонно радостям ты чужд.
Но есть иная пустота.
Нет ничего ее священней.
В ней столько звуков и свечений.
В ней глубина и высота.
Мне хорошо, что я в Крыму
живу, себя от дел отринув,
в несуетящемся кругу,
кругу приливов и отливов.
Мне хорошо, что я ловлю
на сизый дым похожий вереск,
и хорошо, что ты не веришь,
как сильно я тебя люблю.
Иду я в горы далеко,
один в горах срываю груши,
но мне от этого не грустно, —
вернее, грустно, но легко.
Срываю розовый кизил
с такой мальчишескостью жадной!
Вот он по горлу заскользил —
продолговатый и прохладный.
Лежу в каком-то шалаше,
а на душе так пусто-пусто,
и только внутреннего пульса
биенье слышится в душе.
О, как над всею суетой
блаженна сладость напоенья
спокойной светлой пустотой —
предшественницей наполненья!
1960
* * *
Я шатаюсь в толкучке столичной
над веселой апрельской водой,
возмутительно нелогичный,
непростительно молодой.
Занимаю трамваи с бою,
увлеченно кому-то лгу,
и бегу я сам за собою,
и догнать себя не могу.
Удивляюсь баржам бокастым,
самолетам, стихам своим…
Наделили меня богатством,
Не сказали, что делать с ним.
1954
Третий снег
С. Щипачеву
Смотрели в окна мы, где липы
чернели в глубине двора.
Вздыхали: снова снег не выпал,
а ведь пора ему, пора.
И снег пошел, пошел под вечер.
Он, покидая высоту,
летел, куда подует ветер,
и колебался на лету.
Он был пластинчатый и хрупкий
и сам собою был смущен.
Его мы нежно брали в руки
и удивлялись: «Где же он?»
Он уверял нас: «Будет, знаю,
и настоящий снег у вас.
Вы не волнуйтесь – я растаю,
не беспокойтесь – я сейчас…»
Был новый снег через неделю.
Он не пошел – он повалил.
Он забивал глаза метелью,
шумел, кружил что было сил.
В своей решимости упрямой
хотел добиться торжества,
чтоб все решили: он тот самый,
что не на день и не на два.
Но, сам себя таким считая,
не удержался он и сдал.
и если он в руках не таял,
то под ногами таять стал.
А мы с тревогою все чаще
опять глядели в небосклон:
«Когда же будет настоящий?
Ведь все же должен быть и он».
И как-то утром, вставши сонно,
еще не зная ничего,
мы вдруг ступили удивленно,
дверь отворивши, на него.
Лежал глубокий он и чистый
со всею мягкой простотой.
Он был застенчиво‑пушистый
и был уверенно-густой.
Он лег на землю и на крыши,
всех белизною поразив,
и был действительно он пышен,
и был действительно красив.
Он шел и шел в рассветной гамме
под гуд машин и храп коней,
и он не таял под ногами,
а становился лишь плотней.
Лежал он, свежий и блестящий,
И город был им ослеплен.
Он был тот самый. Настоящий.
Его мы ждали. Выпал он.
1953
* * *
Пахнет засолами,
пахнет молоком.
Ягоды засохлые
в сене молодом.
Я лежу,
чего-то жду
каждою кровинкой,
в темном небе
звезду
шевелю травинкой.
Все забыл,
все забыл,
будто напахался, —
с кем дружил,
кого любил,
над кем надсмехался.