Романтическая женщина и другие рассказы (страница 2)

Страница 2

Она стояла близко от меня, что было опасно. Я не могу долго сдерживаться и временно обуздывал себя только из желания чего-то более реального… Но почему женщины так поступают? Почему они смело, всей ногой, ступают там, где мужчины боятся даже прокрасться? Я говорю по собственному ничтожному опыту. Но оба моих крупных романов пошли бы вкривь и вкось, если бы женщины поступали по-своему, если бы не мое пристрастие к организованности. Но еще секунда, и я потерял бы самообладание – ее лицо, аромат… У нее на груди была приколота орхидея. А opхидея берет свой запах от женского тела, пахнет только тогда, когда он смешивается с дыханием женщины. Это было очаровательно. Я не устоял.

– Меня увлекли сюда как соучастника, – дерзко сказал я, – но мне, как гостю, уделяют очень мало внимания.

Милая! Как она смеялась! У нее был большой мягкий рот, созданный для смеха, а может быть и для трагедии. Ни тогда, ни позже я не видал прислуги. Стол был накрыт великолепно; я по своим вкусам довольно простой человек; я люблю дыни и икру и ненавижу трудовую сторону вопроса. Каждый мог бы быть прекрасным человеком, обладая десятью тысячами годового дохода. Итак, я бы удивился, если бы ужин оказался нехорошим, я был изумлен, что он был настолько хорош. Женщины, как тебе известно, довольно беспечны в выборе еды, и я обыкновенно им не доверяю, но она поразительно угадала, что мужчина по этой части-животное. Ее возраст?.. Она была тех же лет, как Мария Стюарт, когда Ботуэлл и Свинберн влюбились в нее… Когда мы сели ужинать, я впервые осмотрел комнату и заметил висящую на стене картину, написанную масляными красками. Это был портрет во весь рост очень изысканного мужчины в игрушечной форме какой-то иностранной кавалерии, кажется, итальянской. Он был пышно разукрашен, с грудью, сплошь покрытой орденами и лентами (полученными, вероятно, не столько по заслугам, сколько по праву рождения). В его лице было много благородства, которое и подчеркивалось, и умалялось его смехотворным убранством. Над тонкой, пожалуй, слишком перетянутой в талии фигурой возвышалось ястребиное лицо, на котором прекрасно уживалось выражение свирепости и вежливости. Счастливый обладатель такого лица с одинаковой легкостью проник бы в сердце школьника и в будуар самой недоступной женщины. Пышные усы как бы удлиняли тонкий нос с горбинкой. Нос, несомненно, принадлежал римлянину, решил я после долгого осмотра. Когда я повернулся к хозяйке, она быстро объяснила мне, что эта картина – портрет ее мужа.

– Очаровательный и значительный человек, – сказала она, который чувствует себя виноватым в том, что им пренебрегают.

После ужина я постарался отбросить свою застенчивость; я очень нервничал, понимаешь. Редко приходится так нервничать… У нее была способность заставлять говорить, заставлять чувствовать себя на самой высоте своего я. Ах, это вкрадчивое искусство невысказанной лести! Оно делает вас слабым, искренним и страшно беззаботным.

– Вы ужасны, у меня почти нет сил разговаривать, – просто сказал я, – знаете, самое лучшее во мне – это моя способность восхищаться, а я восхищаюсь вами безмерно. Может быть, как-раз в то мгновение я впервые поцеловал ее, да, вероятно, тогда, потому что у нее была манера принимать дерзкие замечания с таким видом очаровательного удивления, что я не в силах был сдержать порыв, да я и не хотел его сдерживать: события могли идти вперед своим божественным путем без всякого сдерживающего начала с моей стороны.

Я нашел, что она имеет редчайший, благороднейший дар – изящно покоряться. Ты, старина, любитель всего красивого, ты должен знать, как редко это встречается, как часто коробит мелочная гордость, которая все отвергает и не хочет подчиниться влиянию другого. О, эта низость благородных людей, неприличие приличных! Разве так нелепо сказать, что мне было хорошо, уютно с этой женщиной, с которой я был знаком всего часа два. И когда я поцеловал ее и поцеловал снова, потому что она представляла из себя загадку, которую нельзя было разрешить одним прикосновением губ, это не носило характера прелюдии к любовной связи, это не было украдкой сорванным удовольствием, это было вполне естественно.

Она медленно отколола орхидею и бросила ее среди нарядных остатков ужина.

– Вы мнете орхидею, – сказала она.

Она не улыбалась и задумчиво смотрела на меня.

– Имейте в виду, что все это неправильно, продолжала она, – это не должно было быть так. Когда я решила сегодня утром, что вы будете ужинать со мной, во мне была твердая уверенность, что вы прикоснетесь лишь к кончикам моих пальцев; и какой был сделан маникюр, посмотрите… О нет, теперь слишком поздно: после того, как вы смяли мою орхидею, поздно быть таким почтительным. Я намеревалась разрешить поцелуй руки только при самом уходе, и я представляла себе, каким вы выйдете отсюда разочарованным, полным приятных сожалений, что я – холодная женщина вопреки, да, вопреки всему. Ну, Ноель Ансон, защищайтесь. Объясните мне, почему вы не разочарованы. Я вполне серьезна.

И я действительно был убежден, что она вполне серьезна.

– Но к чему вы это говорите? – быстро спросил я. – Разве все должно свершиться именно так, как вы предполагали? – Да, я знаю, это звучит очень глупо, но, когда вы так смотрите, человек становится беспомощен. Я был прав. Вы очень опасны.

– Я все это знаю, – сказала она, и, медленно подняв руки, положила их на мои плечи, – не будьте безумцем, Ноель Ансон, – мягко промолвила она, – жизнь не легка. Не бывает романа без реальности. Я вас предупреждаю, потому что боюсь…

– А скажите мне, когда предупреждение помешало безумцу быть безумным? Да, кроме того, я хочу быть безумным. И я не боюсь. Я даже не боюсь вашего ответа, если я спрошу вас, любите ли вы меня?

Она засмеялась, но так легко, что даже не разбила напряженности. Тебе знаком этот смех?

– Но это основной вопрос, возразила она.

– А это опасный ответ, – пришлось мне сказать, хотя я мог сказать все, что угодно; я не вдумывался в слова.

Она утратила способность смеяться, и ее глаза задержались на моих. Мы стояли и смотрели друг на друга, как это делают мужчина и женщина, когда они знают друг о друге все и ничего. Она была так близка от меня и такая зовущая. Но я не поцеловал ее, а вместо этого, схватив ее в свои объятия, понес к дверям в странный вестибюль и вверх по странной широкой лестнице этого незнакомого дома, вверх… Если я был охвачен желанием нести ee, она, конечно, желала, чтобы я нес ее. Понимаешь ли ты меня, или я продешевил ее в твоих глазах, – ах, с ней я чувствовал себя таким неуверенным и вместе с тем уверенным. Как хорошо быть в обществе женщины, с которой ты теряешь голову, но уверен, что она не потеряет своего достоинства – до той минуты, когда она, как всякое существо, сделается полувменяемой. И этот момент наступил на последней площадке лестницы; ее руки неожиданно сжали мою руку. Я бережно поставил ее на ноги, и она что-то прошептала мне на ухо, всего два слова, но я их не уловил… Это потерянные слова… Она открыла какую-то дверь. Там она неожиданно повернулась ко мне и схватила меня за руку. Неожиданно залившая ее лицо краска навела меня на мысль, – не рассердилась ли она.

– Вы – сама неизбежность, не так ли? – воскликнула она.

Но ее восклицание повисло так высоко в воздухе, что мне так и не удалось вернуть его на землю и разгадать его значение; может быть, это… Не знаю… Она была такой странной, такой непохожей на других женщин, которые наполняют и опустошают жизнь мужчины, и трудно было определить состояние ее духа по ее душевным движениям. Но в ней не было ничего ложного или деланного. Она не была отвлеченностью или близкой в то же время далекой мечтой, какими делаются некоторые прекрасные женщины в эти пугающие интимные минуты. Она была самой глубоко-женственной женщиной, с которой мне довелось встретиться: совсем настоящей… Бледное продолговатое лицо с большими, такими большими ясными глазами, окруженное массой мягких черных, восточных волос, которые я собственноручно распустил и раскидал по ее плечам, несмотря на сконфуженный шепот… Да, слово «желание» слишком слабое слово, чтобы выразить наслаждение обладания этим живым воплощением красивейшей женщины всех времен. Да, я был смешон до глупости. Я и теперь смешон… Секунду или столетие спустя, после долгого-долгого молчания, в котором заключалась для меня целая бесконечность счастья, она отодвинула от меня головку и попросила зажечь папироску. Я подал и ждал. Видишь ли, я твердо знал, что последует. Я наблюдал за ней, я наслаждался всеми движениями этого удивительного лица. Это было грустное лицо, поразительно живое, но грустное. И грусть вдруг застыла на нем, Глаза широко раскрылись, в них не было любопытства. Я заметил отсутствие любопытства, потому что привык встречать его у всех женщин. Им хочется догадаться. Но она, может быть, в своем великолепном самомнении все узнала. Она знала и была грустна: она, ведь, сказала, там внизу, что знает. Тогда мне было все равно, знает она или нет, потому что тогда жизнь была еще впереди, настоящее и будущее были очаровательно несомненны. Но теперь, пока я ждал, следя за ее папироской, я заглянул в будущее и пришел в полном смысле слова в ужас от настоящего. Каждый из нас переживает минуты прозрачного, как лед, сновидения. Тебе знакомы такие минуты, когда ты с беспомощной ясностью отдаешь себе отчет в том, что ты можешь и чего не можешь сделать, чего ты просто не в силах изменить. Так было со мной в тот момент, с той женщиной, она была неумолима, я не мог переделать ее, я мог только ждать конца той прелюдии, так давно разыгранной там, внизу, когда она положила руки мне на плечи и сказала, что предостерегает меня…

– Вы, может быть, сочтете меня очень тщеславной? – очень спокойно спросила она, наконец.

– Потому что вы уверены, что приведете меня в отчаяние своими словами? Вы делаете слишком быстрые заключения, – пробормотала она.

Она склонила голову на локоть и посмотрела на меня.

– Дорогой Ноель Ансон, – сказала она, – наши жизненные пути расходятся. До сегодняшнего дня мы никогда не встречались, и завтра должно быть так, будто мы никогда не встречались. Жизнь не роман, а действительность, и она значительно сильнее наших склонностей. Если бы даже я вас любила, я бы говорила то же, что говорю сейчас, потому что во мне живет что-то гораздо более сильное, чем любовь, гораздо более неизбежное. Пожалуйста, верьте мне. Вы мне причините боль, если, не поверите. Я больше не играю. Я не играю воспоминанием о помятых орхидеях, потому что только дураки полагают, будто нет удовольствия в том, чтобы иногда быть серьезным.

– Нет смысла добавить еще что-нибудь, сказала она, потому что, если я вам очень нравлюсь, что ни говори, вам будет горько без меня, а если я вам не очень нравлюсь, то вы только будете считать меня… как бы это выразить… странной женщиной… Я вам приказываю и заклинаю честью повиноваться. Когда вы покинете этот дом, вы сядете в ожидающий вас автомобиль, не посмотрев на номер дома и название улицы, с тем чтобы никогда больше не видеть меня… Но теперь уже очень-очень поздно, дон Ноель, вам надо идти. Да будут с вами мои благословения. Прощайте.

Я коротко и голо передаю ее слова. Безнадежно пробовать воспроизвести трагическое бессилие ее голоса. Он становился все тише и тише, пока, казалось, не сделался частицей воздуха, таинственной и неосязаемой. Под конец он замер до шепота. Слово «прощайте» растаяло между ee языком и губами. Это был только шелест умирающего слова. Странно, казалось, будто она повторяет уже много раз сказанное, только повторяет. Я ждал.