Самая страшная книга 2024 (страница 9)

Страница 9

Человек – то, что осталось от него, то, что казалось, но не могло быть человеком, – отложил в сторону саблю и, нащупав окровавленными руками собачью голову, поднял ее к плечам. Усадил на обрубок шеи, осторожно поправил, пристраивая. Шевельнулись острые уши. Вздрогнули тонкие черные губы, растянулись в клыкастом оскале. Собачьи глаза, отразив сияние луны, вспыхнули бледно-желтым светом. Существо в монашеском подряснике, насквозь пропитанном кровью, медленно поднялось на ноги и, шагнув вперед, зарычало на волков. Те бросились врассыпную, скуля и поджимая хвосты.

Тишке с отцом с крыльца не видать было, что происходит под забором с другой стороны, но теперь, когда гость вернулся на тропу, ярко освещенную луной, они сумели разглядеть его новое обличье во всех подробностях.

Старик выругался, принялся истово креститься. Тишка остолбенел, придавленный тьмой, посреди которой светились жуткой запретной правдой круглые собачьи глаза. Он так и пялился бы в них, не отрываясь, если б отец не уволок его в сени.

– Нелюдь это! – яростно запричитал старик, едва закрылась дверь. – Адово порождение! По наши души прибыл, воздать за все грехи, вольные и…

В глубине дома раздался гневный лязг цепей. Пелагея по-прежнему старалась вырваться на волю. Отец замолчал, задумался крепко, стиснув виски кулаками. Губы его беззвучно шевелились. Тишка, словно очнувшись от долгого мутного сна, в растерянности мялся рядом, отчаянно прислушиваясь и одновременно пытаясь вспомнить самые серьезные свои прегрешения. По всему выходило, что придется гореть в Геенне Огненной.

– Вот чего, – снова скороговоркой зашептал старик, зажмурившись и прижавшись лбом к Тишкиному виску. – Ты тикай в деревню, сынок. Сейчас через клеть по-тихому выйдешь на зады, там через забор перелазь – и со всех ног в деревню. Стучи везде, крик подымай. Говори правду: нас, мол, псоглавец окаянный порешить хочет! Мол, стаю волчью с собой привел! Прежде всего к Алексашке Репью сунься – он в прошлом годе на Пелагею глаз положил, да к Сытиным на двор – родичи все-таки. Кобели брехать на тебя начнут, ну да и хорошо, лаем-то перебудят всех.

Тишка кивал, холодея от ужаса, не в силах представить, что вот-вот вновь окажется снаружи, в голодной ночи, пахнущей близкой осенью и кровью. Но тятька опять прав: одним им супротив государева нелюдя не выстоять.

– Мы на него все беды свалим, – продолжал отец. – И христиан погубленных, и Пелагеин недуг, и даже коз разбежавшихся. Не тягаться уроду с целой-то деревней, какой бы могучий ни был! Давай, Тимофей, беги, а я тут пока отвлеку его, отведу глаза. Бог в помощь!

Тишка промчался по сеням мимо двери в горницу, выскочил в холодную клеть – темнота хоть глаз коли, – преодолел ее на ощупь, выскользнул через кривую дверцу наружу. Стало слышно, как с другой стороны дома, на крыльце, отец снова и снова читает дрожащим голосом Исусову молитву – ту самую, что надлежит произносить у порога чужого жилища, приходя в гости. Должно быть, псоглавому нелюдю молитва оказалась не по силам, оттого он и не вломился в дом, а остался ждать снаружи. Выходит, все-таки можно его одолеть!

Приободренный этой мыслью, подкрался Тишка к забору, привстал на трухлявый бочонок, осторожно глянул за край. Ничего, кроме высоченной, вымахавшей за лето крапивы. Дело неприятное, но привычное. В два счета перебравшись на другую сторону, он побрел сквозь заросли к оврагу. Крапива жглась, невидимые острия сломанных стеблей кололи и царапали босые ноги, но Тишка сдерживал себя, не спешил, старался не шуметь зря.

Скрипя зубами, в конце концов вышел он на овражный склон и пополз вниз меж репья и крушины. Далеко за спиной по-прежнему звучали молитвы отца и ответный гулкий лай. Или смех.

Когда Тишка спустился на дно оврага, все стихло. Здесь не было ни света, ни звуков, ни ветра, лишь густо пахло прелым деревом. Он постоял немного – сперва переводил дух, потом прислушивался, – но, так ничего и не услышав, двинулся дальше, тщательно выщупывая каждый шаг. Очень уж не хотелось вывернуть ступню или пропороть веткой брюхо. До противоположного склона рукой подать. Сейчас доберется, вскарабкается наверх, минует дубовую рощу и окажется у поросших малиной остатков старого тына, развалившегося и растащенного по окрестным хозяйствам еще в дедовы времена. Сразу за тыном – первый деревенский двор. Там уже можно шуметь. Нужно шуметь. Осталось немного, самое трудное позади…

Позади зашелестели вдруг тихие неспешные шаги по траве, по сырым палым веткам. Зашуршали полы подрясника. На короткое мгновение Тишка обмер, застыл на месте, но тут же рванул вперед, больше не пытаясь таиться или беречься. Выставив перед собой руки, как слепец, помчался через овраг, сразу растеряв все мысли.

Внутри не осталось ничего, кроме детского крика, который никак не мог выйти наружу сквозь стиснутое ужасом горло. Подгоняемый этим криком, он влетел в куст репейника, завяз в нем ногами и неуклюже повалился лицом вниз. Поспешно поднялся, закружился на месте, не умея понять, в какую сторону надо двигаться. Мрак был одинаково непрогляден повсюду, одинаково полон липкой медной вонью. Меж сжатых зубов прорвался все-таки вопль, но вышел жалким, будто козлиное блеяние, – и тут же, не успел он затихнуть, где-то наверху, должно быть на краю оврага, взвыли волки.

Тишка метнулся прочь от их издевательского воя, и почти сразу земля под ногами стала вздыматься кверху. Что-то похожее на надежду шевельнулось в опустевшей груди, придало сил. Цепляясь вслепую за пучки травы, он поднимался по склону и за шумом собственного дыхания, за топотом собственного сердца не слышал ничего вокруг.

Он почти добрался до вершины, чувствовал уже, что осталось всего несколько шагов, различал уже звезды в просветах дубовых крон, когда нахлынула снизу волна кровавого запаха и могучая рука, ухватив Тишку за рубаху, опрокинула его назад, во тьму.

– Ничему жизнь не учит, пастух, – прошипела на ухо собачья пасть, которую еще совсем недавно видел он мертвой и окоченевшей. – Тебя выследить – милое дело. Хоть откуда…

Тишка обмяк, словно сцапанный за шкирку котенок. Страх погас вместе с надеждой. Видать, не избежать все-таки Геенны Огненной.

– Думаешь, батя твой долго молитвочки читал? – спросила неразличимая во мраке собачья пасть, и в могильном, тусклом ее голосе явно слышалась насмешка. – Не-е-ет, он дождался, пока ты отойдешь чуть-чуть, и в избе заперся. Должно быть, хочет оборотня с цепи спустить – но так, чтобы самому в клыки не попасть.

Тишка ничего не ответил. И не думал отвечать. Вообще не думал, не понимал, не чувствовал. Он не знал даже, открыты его глаза или нет – настолько здесь было темно и пусто. Впрочем, собачья пасть не нуждалась в ответах.

– Сестрица твоя, так ведь? – сказала она чуть погодя. – Оборотень? Сперва думал, может, мать, старикова жена то бишь. Но мать бы от горя давно уже себя сожрала…

Псоглавец повалил пленника наземь, ухватил за правое запястье и поволок куда-то, ровно и почти бесшумно шагая сквозь тьму. Ветки впивались Тишке в кожу, трава секла лицо, кочки больно мяли ребра. Он не сопротивлялся, не пытался вырваться. Хватка была железной, точно оковы, державшие Пелагею в подполе. Чтобы высвободиться из таких, нужно самому стать дьявольским зверем, исчадием Ада Всеядца.

Не замедляя шага, псоглавец начал подниматься по склону. Пленника он тащил вверх без всякого труда, как набитый травой мешок. Тишкино плечо стремительно наливалось жгучей болью, но из губ не выходило ни звука. Вокруг тоже царила тишина: волки умолкли, ветер унялся, и только где-то далеко пронзительно и обреченно вскрикивал сыч. Должно быть, молил Господа, чтобы все закончилось поскорее.

Наконец псоглавец выволок Тишку из оврага, из-под густых дубовых крон. Небо было полно звезд. Костяная луна висела низко, и пятна на ней складывались в звериный след.

Прямо под луной, почти упираясь в нее коньком, чернела крыша Тишкиного дома. Ненавистного, насквозь пропитанного горем дома, из которого он трижды сегодня уходил и к которому сейчас в третий раз возвращался.

Псоглавец поднял Тишку и встряхнул за плечи, приводя в чувство. Желтые собачьи глаза смотрели ехидно, посмеивались. Не было в них ни капли жалости – ни к несчастному пастуху, ни к несчастной сестре его, ни к миру, полному зла, ни к себе самому, – и Тишка не мог отвести взгляд, уверенный, что, стоит только отвернуться или моргнуть, в глотку непременно вопьются клыки.

Вокруг, в темноте, топтались волки. Он слышал их мягкие шаги и частое дыхание, чувствовал, как движутся мимо ног большие поджарые тела. Стая собиралась возле нового вожака и ждала приказаний.

– Ну что, пастух… – прохрипела собачья пасть. – Сейчас решим, куда тебе дальше. Жить хочешь?

От этого вопроса Тишка вздрогнул, попытался что-то сказать, но слова вязли во рту, как в болоте, и тогда он принялся кивать, усердно и торопливо, будто боясь недостаточно точно выразить мысль.

– Хорошо… – Псоглавец облизнул клыки длинным языком. – Значит, зови сестру.

– Что?.. – едва выдавил из себя Тишка.

– Зови сестру. Крикнешь ее, она явится, я ее убью. Все просто.

– Она не придет, – замотал головой Тишка. – Она не узнаёт меня, когда… когда обращена.

– Чушь! – фыркнул псоглавец. – Будь это так, вы бы с батей уже давно покоились в могилах, кое-как сложенные из кусков. Она любит вас и потому не трогает, позволяет запирать себя, сажать на цепь, как дворовую псину. Несмотря ни на что.

Тишка вспомнил, как совсем недавно ждал, но не дождался смертельного удара в непроницаемой темноте погреба. Могла ли Пелагея расправиться с ним, достать лапой до сердца или горла, как достала до прижатой к груди деревяшки? Наверняка.

– Давай, пастух, – раздраженно проворчал псоглавец. – Не тяни. Зови сестру, и все кончится. Тебя я не трону, ты ни в чем не виноват. Даже батьку оставлю в покое, хотя по нему плаха плачет. Мое дело – только оборотень. Покончим с оборотнем – и попрощаемся. Зови.

– Не стану, – сказал Тишка, сам себе не веря. – Не заставишь.

– Брось! Сестра твоя – чудовище, которое по всей округе людей, баб, детей малых на части рвет. Потроха выгрызает.

– Это не она! Это погань какая-то в ней с весны завелась. Надо в церкву ее, пусть поп молитвы особые почитает или еще чего – чай, в книгах найдется средство, чтобы помочь, чтобы вылечить…

– Нет такого средства, уж поверь. Тут только саблей. Убить, потом разрубить на части и похоронить в разных местах. Или вон – волкам оставить, они растащат.

– Не стану, – повторил Тишка, едва выговорив эти слова из-за охватившей все тело крупной дрожи. – Что хочешь делай. Не стану.

Ощерилась собачья пасть, щелкнула клыками прямо у него перед носом.

– Не глупи! – рявкнул псоглавец. – Сестре все равно до утра не дожить, как ни геройствуй! А ты можешь. Зови.

Тишка молчал, только дрожал, будто на морозе, и, не отрываясь, смотрел на клыки, сыро блестевшие в вершке от его лица. Псоглавец спрятал их, стиснул черные губы в уродливом подобии улыбки, шумно выдохнул через нос.

– Ладно, пастух, – сказал он глухо. – Быть по сему. Damnatio ad bestias. Возносись.

Еще раз встряхнув, он с силой швырнул Тишку прочь от себя. Тот рухнул навзничь в траву, ударился затылком. Все перевернулось, и небо на короткое мгновение стало бездонной пропастью, полной светлячков. Пропастью, над которой висел он, крохотный беспомощный человечек, висел, отчаянно цепляясь за землю, но вот-вот должен был сорваться.

Псоглавец повернулся к волкам, прорычал:

– Рвите! – и, отвернувшись, вышел на тропу.

Стая повиновалась. Волки мгновенно окружили упавшего, набросились на горячую трепещущую от ужаса плоть, на бестолково взбрыкивающие ноги, на руки, вскинутые то ли для защиты, то ли для мольбы, на костлявую спину, за которой ошеломленно колотилось сердце. И когда жадные пасти начали раздирать его тело, Тишка закричал. Закричал во весь голос.

Псоглавец, остановившийся в десяти шагах от ворот, удовлетворенно кивнул и потянул из ножен саблю. Он не спускал глаз с крыльца. Он знал, что долго ждать не придется.