Савва Мамонтов (страница 2)
Все еще находясь на попечении Шпехта, он был особенно на хорошем счету у преподавателей иностранных языков. Зато гимназические администраторы – надзиратели и классные наставники – недолюбливали его за своенравие и непочтительное отношение к официальным правилам гимназического бытия.
Учился Савва год от года все хуже, стал чуть ли не последним учеником. По существовавшим тогда правилам он должен был сидеть на последней скамье, но по настоянию одноклассников, любивших его за независимость, сидел всегда на первой, рядом с первым учеником. Такая популярность у товарищей вызывала все большую нелюбовь администрации. Директор открыто ненавидел его. Только о двух преподавателях вспоминал Савва Иванович впоследствии с благодарностью: о физике Вилькранце и словеснике Носкове, близком знакомом Гоголя. Носкову Савва считал себя обязанным знанием русской литературы, любовью к чтению.
Семья Мамонтовых тем временем опять переменила место жительства. Иван Федорович купил дом на Садовой, у Воронцова Поля, меньше прежнего, но уютный. Тогда же, по совету Кокорева, имевшего на Ивана Федоровича значительное влияние, было куплено имение – сельцо Киреево – неподалеку от Москвы, около Химок, где с тех пор вся семья проводила летние месяцы.
Иван Федорович уже давно занимался чем-то никому не понятным: еще в те годы, когда жили на 1-й Мещанской, бывшей как бы проходным двором Москвы, он, если бывал свободен, стоял у окна и считал, сколько телег проезжает к Троице, сколько возвращается обратно, сколько идет паломников, сколько груза везут. Потом, когда переехали с 1-й Мещанской, он, бывало, езживал за город сам или с кем-нибудь из сыновей – чаще всего с Саввой – и там, за городом, все считал паломников, едущих и идущих к Троице и от Троицы. Он никому до времени не говорил об этом, но мысль была такая: построить железную дорогу, пока только до Троицкой лавры – 60 верст, а там… Впрочем, для этого нужны были деньги, какими он в ту пору еще не обладал. Но когда вместе с Кокоревым он взял винный откуп, дела пошли хорошо. Однако надо было торопиться, чтобы не обскакали другие. Он всем существом чувствовал, что приближается время, когда главным действующим лицом в стране станет предприимчивый делец. Хотя внешне на первый взгляд все было по-старому: дворянство занимало прежнее место в жизни, крепостное право казалось незыблемым, государственный аппарат – крепким и устрашающим, но что-то было уже не то… И хотя дотошный государь-тюремщик сочинял новые условия пребывания государственных преступников на поселении: на сколько верст кому отъезжать от места постоянного жительства, какими чернилами писать письма, а на просьбы амнистировать декабристов отвечал, выкатив оловянные глаза: «Еще не пришло время…» И хотя была задушена революция в Венгрии и в знак победы царь приказал выбить медаль: молодой и прекрасный латник поражает гидру (молодой и прекрасный латник был российский царь Николай I, многоглавая гидра – Лайош Кошут, Шандор Петефи) – а все равно – не та была сила, не та мощь…
Русское общество, оцепеневшее, впавшее в летаргию после разгрома на Сенатской площади, приходило в себя и начало подавать признаки жизни. И вот в это время Николай I совершает величайшую в своей жизни ошибку: он начинает войну с Турцией. В ответ на это Англия и Франция объявляют войну России. И тут стала очевидна слабость империи; все расползалось, все оказалось гнилью. Русская армия была обессилена муштрой и шагистикой, военным наукам предпочитались дисциплина и покорность. Вооружение безнадежно устарело.
В этот критический для страны момент Николай I умер. Умер неожиданно и загадочно. Русское общество по-разному восприняло весть о смерти человека, который без малого тридцать лет держал в кулаке судьбы страны. Наиболее прогрессивная часть его встретила это событие как великую радость.
А. И. Герцен пишет, что «встретил великую новость… со слезами искренней радости на глазах… Несколько лет свалилось с плеч долой, я это чувствовал… Я не видел ни одного человека, который бы не легче дышал, узнавши, что это бельмо снято с глаз человечества, и не радовался бы, что этот тяжелый тиран в ботфортах наконец зачислен по химии».
Начало нового царствования не предвещало, однако, ничего хорошего. В приказе по войскам Александр II передавал сказанные его отцом на смертном одре слова благодарности «верной гвардии, спасшей Россию в 1825 году», а самого покойного называл в этом приказе и в других документах не иначе как «незабвенный». Слово это всех потешало и вносило струю веселости, хотя и не без горечи, в совсем невеселые прогнозы.
Но жизнь шла вперед. Война требовала решений незамедлительных, изменений – кардинальных.
Новый царь все же понял, в какой тупик завел страну его воистину «незабвенный» родитель. Первым актом, имевшим скорее символическое значение, была отставка Клейнмихеля, выученика Аракчеева, последнего временщика Николая I. И хотя и острили, будто новый царь решил от скуки: «Дай потешу народ, сменю Клейнмихеля», но все же чувствовали: повеяло свежестью, поняли: отставка Клейнмихеля есть признание негодности старого курса, первый шаг в сторону от него.
Война, однако, была проиграна – поражение России было тщательно подготовлено всей политикой Николая I, проводившейся им в течение тридцати лет. Но поражение это заставило нового царя внять велению времени.
26 августа 1856 года в Москве во время коронационных торжеств Александр II подписал указ об амнистии декабристам. В тот же день указ был вручен сыну Сергея Волконского, находившемуся как раз в Москве, и он, не тратя лишнего часа, поскакал на восток. Через семь дней он был уже в Ялуторовске, в доме Бронникова, обнял Пущина, со слезами на глазах объявил ему счастливую весть и понесся дальше, в Читу, в Нерчинск, туда, где с нетерпением ждали решения своей судьбы отец и его друзья. К 1856 году осталось в живых тридцать четыре человека «государственных преступников».
А в Москве дворяне и именитые купцы в ознаменование манифеста об амнистии устраивали торжественные обеды, на которых провозглашали политические тосты. То, о чем еще так недавно говорили лишь шепотом и в кругу самых близких, провозглашалось открыто и безбоязненно.
Осенью в Москву начали приезжать декабристы. «Трое из них остановились у отца»4, – пишет Савва Мамонтов.
Кто были эти трое, сказать трудно. Кроме Тизенгаузена и Пущина, в Москве побывали все жившие прежде в Ялуторовске. Пущин переписывался со всеми, и по письмам к нему можно понять, что в доме Мамонтовых были Ентальцева, Муравьев-Апостол…
Жизнь менялась на глазах. На пороге была «Великая реформа», на пороге были 60-е годы, небывалый еще в России подъем общественных сил и великая растерянность тех, кто, засевши в дворянских гнездах, почитал жизнь окаменевшей.
А пока что в Петербурге и в Москве, в высоких правительственных кругах, в кулуарах государственных учреждений, в аудиториях университетов, в дворянских гостиных, в залах купеческих особняков, в чиновничьих квартирах, в клетушках студентов – всюду разговоры и разговоры. Готовятся большие перемены в жизни страны, готовятся реформы, которые должны обновить российскую жизнь. И люди передают слухи, высказывают предположения, пожелания.
2 января 1858 года гимназист шестого класса Савва Мамонтов записывал в своем дневнике: «Читал речи на обеде по случаю освобождения крестьян… Павлова, Бабста, Кавелина, Станкевича, Кокорева»5.
А еще через несколько дней, 15 января: «Завтра обед у Кокорева, всех приглашают, даже дам, а меня нет, однако я выпросил у папеньки, чтобы и меня он взял с собой»6. На следующий день, 16 января: «Я не ездил к Кокореву, потому что думал, что это ему не понравится, что скажет, мальчишка и тот пришел, говорят, он говорил сегодня хорошо»7.
Как видно, Савву Мамонтова очень интересуют все эти разговоры; в гимназии он получает совершенно определенную репутацию человека осведомленного. Одна из его дневниковых записей говорит о том, что даже законоучитель, отец Богданов («батька Богданов», как величает его Савва в дневнике), обращается к нему с просьбой принести почитать речи. И другая запись: «Братья привезли какие-то речи…»
Что же касается личных интересов Саввы Мамонтова, то здесь первое место несомненно занимает театр.
«Вчера был в театре, – записывает он 8 января. – „Траваторе и Пахита“».
«13 января… Иду в театр в бенефис Щепкина. Идет: „Жаккардов станок“, „И рад бы поверить“, „Прежде маменька“ и „Дивертисмент“. Спектакль был не особенно хорош, меня удивляет, неужели Щепкин не умеет выбрать себе пьесу для бенефиса; достойно всеми уважения то, что он больше обращает внимания на политические обстоятельства времени и больше соображается с духом его, но, должно быть, его недостаточно понимают, но принимают его пьесы очень хладнокровно, даже одну совсем ошикали, именно: „Прежде маменька“. В „Жаккарде“ он проповедует, что надо давать больше хода низшему сословию, что в нем кроется много талантов, которые убивает совсем напыщенность, ученость, не давая им совсем никакого хода. Роли были исполнены великолепно, об этом и говорить нечего, главное, чувствителен самый недостаток пьесы»8.
«17 января… Вечером был в театре: „Чужое добро в прок не идет“ и „Голь на выдумки хитра“. Я эту комедию видел в первый раз, и она на меня произвела сильное впечатление; но как Васильев хорош в роли сына, это просто чудо. Я не предполагал в нем такого драматического таланта, чисто драматического, какая у него превосходная мимика, выражение лица. Колесова была довольно мила, и Шуйский был хорош»9.
«23 четверг… Сегодня иду в театр. „Сомнамбула и Сильфида“. Однако я довольно часто бываю в театре, вот уже 4 раза в этом месяце».
Он был в театре и пятый раз – 27 января, смотрел пользовавшийся тогда успехом балет «Наяда и рыбак», а вечером того же дня слушал оперу «Марта», 29-го «на благородном спектакле»[1], где играли «Горбун и Мария» и «Суженого конем не объедешь», и, наконец, в восьмой раз, 31 января, смотрит опять же балет «Наяда и рыбак».
Он смотрит и слушает и такие оперы, как «Жизнь за царя», и совсем пустяковые оперетки, и серьезные драмы, и водевильчики-мотыльки, живущие один сезон, смотрит по два-три раза и больше.
Он старается заинтересовать театром своих одноклассников, но безуспешно. Неудачей оканчивается и попытка братьев Мамонтовых устроить семейный литературный вечер.
Впрочем, в конце концов Савва сходится с одним из своих соучеников – Петром Спиро, которого ему удалось заразить своей любовью к театру. Они становятся друзьями, и дружба эта длится много лет, до самой смерти Спиро.
Прочтя все дневниковые записи, относящиеся к театру, нетрудно заметить, что больше всего Савву интересует опера, он даже пытается пробовать свой голос.
«Сегодня утром ходил к Александру, – записывает он, – у него был Булахов, он пробовал мой голос, говорит, что у меня баритон и может образоваться хороший голос, если им заниматься»1011.
Искусство, однако, требует жертв. В жертву были принесены науки. В седьмой класс Савва все же кое-как перешел. А вот на выпускных экзаменах случилась беда. В те годы все большее значение начали придавать классическим наукам, и на экзамене по латыни он срезался. На экзамене этом присутствовал профессор Леонтьев (который вместе с Катковым был инициатором углубления классической направленности образования). Принимай экзамен кто-нибудь из гимназических учителей, может быть, все и обошлось бы, но профессор Леонтьев, выслушав, как выпускник классической гимназии переводит классический текст, только плечами пожал:
– Скажите, господин Мамонтов, вы когда-нибудь занимались латинским языком?
– Откровенно говоря, – признался Мамонтов со странной лихостью, – латынью я не интересовался.
– Оно и видно, – любезно согласился профессор и поставил двойку, к великой радости директора. Двойка эта была нешуточной и грозила отнюдь не переэкзаменовкой, а повторным прохождением курса седьмого класса. Савва был в отчаянии.