Учиться говорить правильно (страница 2)

Страница 2

Сад располагался за домом и представлял собой длинную узкую полоску земли, окруженную ветхой изгородью и незаметно переходившую в серый, вытоптанный коровами луг. За лугом раскинулись болота, где среди травы виднелись спокойные озерца со стального цвета водой и аккуратные рядки хвойных деревьев всех оттенков зеленого, служившие доказательством добросовестной деятельности местного лесничества. Практически все соседские садики были точно такими же: в них мало что росло – так, сорная трава да какие‐то чахлые низкорослые кустики; между изъеденными муравьями столбиками оград редко где виднелись куски натянутой проволоки, но в основном она была оборвана. Обычно я, добравшись до дальнего конца сада, развлекался тем, что вытаскивал из разваливающейся изгороди длинные ржавые гвозди или обрывал листья с кустов сирени, вдыхая с перепачканных рук запах ее зеленой «крови» и размышляя о той странной ситуации, которая сложилась в моей жизни.

Наш сосед Боб вместе со всем своим семейством был одним из первых, тогда еще немногочисленных, горожан, переселившихся в деревню. Возможно, это было связано с особым отношением Боба к земле. Сами‐то мы даже, пожалуй, с недоверием смотрели на те жалкие плоды, которые ухитрялся производить наш сад: горсть червивой малины, вездесущие люпины, чрезвычайно успешно обсеменявшиеся, пробивающийся сквозь жесткую неухоженную землю ревень, который, кстати, никогда не срезали и не использовали в пищу. А вот Боб первым делом привел в порядок изгородь, явно почитая заботу о саде и земле как главную в своей жизни – иной раз казалось, что в сарае у него хранится Святой Грааль, а с вытоптанного коровами пастбища доносятся грозные вопли вандалов, вставших там лагерем. В саду Боб установил поистине военный порядок; это был правильный сад, хорошо знавший, кто его хозяин. Все живое произрастало там стройными рядами, попадало в землю из аккуратных пакетиков, на свет божий проклевывалось минута в минуту, словно по расписанию, и потом ростки стояли гордо и прямо в ожидании производимого Бобом осмотра. Неиспользованные цветочные горшки были сложены в аккуратные стопки, как шлемы воинов; сахарный тростник стоял как штык. И Бобби чувствовал себя истинным хозяином и благодетелем каждой пяди своей земли. Был он высокий и тощий, с тяжелой нижней челюстью, с каким‐то отсутствующим взглядом голубых глаз; а еще он никогда не употреблял в пищу белый сахар – только коричневый.

Однажды над той изгородью, что проходила между нашим и соседним участком, вдруг появилась голова жены Боба, Майры. Ни с того ни с сего Майра принялась поносить мою мать, обвиняя ее в аморальном образе жизни и в том, какой дурной пример она подает ее, Майры, детям, а также всем прочим детям в округе. Майра чуть не лопалась от гнева, который, видно, слишком долго был заперт в бутылке, и я уставился на нее самым пронзительным своим взглядом, буквально стремясь ее этим взглядом испепелить. Хотя мне и было‐то всего лет восемь, с моих уст уже готовы были сорваться злые дурные слова, так и кипевшие на языке и, казалось, в кровь обдиравшие рот, точно сломанные зубы. Мне страшно хотелось объяснить ей, что дети, растущие на этих клочках земли – в том числе и ее собственные, – примерными уж точно не являются. Но тут моя мать, к которой, собственно, и была обращена гневная тирада Майры, неторопливо поднялась с кресла, на котором принимала солнечную ванну, бросила на Майру один мимолетный и равнодушный взгляд, молча повернулась и ушла в дом, оставив сгоравшую от злобы соседку торчать над выстроенным Бобби добротным забором. Разъяренная Майра была похожа на яркого, слегка спятившего австралийского попугая, каких у нас так часто любят держать дома. Она была маленькая, тощенькая, с остреньким личиком, удивительно похожим на крысиную морду, и вообще, по-моему, смахивала на заветренный кусок говядины в витрине убогой мясной лавчонки, еще оставшейся среди тех трущоб, что давно уже подлежали сносу. И руки у Майры, как уверяла моя мать, висели, разумеется, ниже колен.

До этого случая, впрочем, взаимоотношения между нашими семьями были вполне дружественными. Однако с тех пор и сам Боб, и его увлечение садом-огородом (девять грядок с бобами и один улей для пчел-медоносов) все чаще становились главной целью наших тайных насмешек. Мы замечали, разумеется, что Боб чуть ли не каждый вечер прокрадывается в сад, явно стремясь убраться подальше от ядовитого язычка своей вечно взвинченной супруги. Часто, закончив свою таинственную возню с землей, завершив процесс рыхления и посадки, Боб подолгу стоял у изгороди, сунув руки в карманы и устремив взгляд своих тусклых, каких‐то безжизненных глаз в сторону далеких холмов, и насвистывал что‐то немелодичное и печальное. Из нашей кухни его можно было разглядеть лишь с трудом сквозь волны липкого ночного тумана, столь характерного для нашего климата. Задернув занавески, мать ставила на газ чайник и начинала в очередной раз оплакивать свою жизнь, а потом принималась подшучивать над Бобби-боем (так она всегда называла нашего соседа), пытаясь угадать, какие еще невзгоды обрушатся на него завтра, прежде чем он снова в печали застынет у изгороди в дальнем конце своего сада.

А вот надежной его изгородь никак нельзя было назвать. Нет, поработал‐то он на славу, можно сказать, даже облагородил ее, и проволока была натянута ровно и достаточно высоко, как струны, каким бы странным ни показалось подобное сравнение. Однако для нас эта изгородь выглядела точно томики Стендаля на полках в деревенской библиотеке: впечатляюще, но абсолютно бесполезно для наших бытовых целей. Ведь коровам ничего не стоило ее преодолеть и зайти в огород, и мы не раз на рассвете или в наступающих вечерних сумерках наблюдали, как они обнюхивают, а потом и приподнимают мордой аккуратную щеколду на калитке, и все стадо с топотом проникает внутрь, пожирая и сокрушая сочные побеги и стараясь поскорее набить каждый из четырех отделов своего желудка; но надо сказать, даже меланхоличный коровий взгляд оживлялся при виде порядка, царившего в садике Боба.

Правда, сам Боб весьма скептически относился к проявлениям коровьего интеллекта. И его сыну Филипу каждый раз здорово влетало за то, что он оставил садовую калитку незапертой. Даже у нас, за каменными стенами дома, были слышны грозовые раскаты бешеного гнева Боба и его громкие сетования по поводу разгромленного парника с огурцами; эти горестные вопли исходили, казалось, из самых сокровенных глубин его души. Мне же регулярные выволочки, достававшиеся Филипу, доставляли даже определенное удовольствие – а все из-за наших с Филипом непростых отношений.

Нет, приятели у меня, конечно, имелись; точнее, не совсем приятели, а просто те, с кем я обычно вместе играл или учился в школе. Но из-за того, что мать частенько не пускала меня в школу – я без конца болел то одним, то другим, – я так и оставался для соседских детей личностью малознакомой, а уж мое имя, Лайэм, они и вовсе считали дурацким. Вообще‐то они были просто маленькими дикарями с вечно ободранными коленками, жестокими глазами, нетерпимыми к окружающим устами и с сердцами, исполненными жарких страстей; в их диком племени имелись, разумеется, собственные законы и ритуалы, а я там считался аутсайдером. В общем, я пришел к выводу, что заболеть и остаться дома – это даже хорошо: ведь, по крайней мере, болеть ты должен в одиночку.

Когда же я все‐таки появлялся в школе, то каждый раз оказывалось, что я здорово отстал, причем чуть ли не по всем предметам. Нашей классной была миссис Бербедж, женщина лет пятидесяти с редкими рыжеватыми волосами и пожелтевшими от постоянного курения кончиками пальцев. Учила она нас примерно так: говорила, чтобы я встал и объяснил всему классу смысл пословицы «Never spoil the ship for a ha’pennyworth of tar» [2]. Миссис Бербедж всегда носила с собой большую клетчатую сумку, набитую битком, и, войдя утром в класс, первым делом с глухим стуком роняла эту сумку на пол возле учительского стола, а затем почти сразу начинались бесконечные крики и затрещины. Она была самым настоящим тираном, и нам оставалось лишь трудиться из последних сил и мечтать о возмездии, а между тем незаметно пролетали один за другим сладкие годы нашего детства. Кое у кого из ребят даже возникали кровожадные планы убийства миссис Бербедж.

На уроках природоведения, которые вела она же, мы были обязаны сидеть, заложив руки за спину, и слушать, как она читает нам о привычках зеленушек. Весной темой ее уроков становился краснотал, который, как она считала, был интересен абсолютно всем детям в мире. Но лучше всего я помню как раз не весну, а то время года, когда свет приходилось зажигать уже в одиннадцать утра, а крыши домов и даже фабричные трубы содрогались под сплошными потоками дождя. К четырем часам дневной свет практически меркнул, его словно всасывало в себя вечно хмурое небо; ноги в резиновых сапогах чавкали в жидкой грязи, смешанной с опавшими листьями; дыхание, вырывавшееся изо рта, повисало в сыром воздухе зловещим маревом.

Дети, наслушавшись сплетен, которые распускали их родители, начинали задавать мне всякие гнусные вопросы – особенно этим отличались девочки – о том, как это у нас в доме все устроено и кто в какой комнате спит. Я не совсем понимал, с какой целью задаются эти вопросы, и смысла в них особого не видел, но знал, что лучше на них вообще не отвечать. Случались и драки – так, пара затрещин и царапин, ничего особенного, но наш Жилец, узнав об этом, сказал: «Я научу тебя драться». И стоило мне применить его советы на практике, как я оказался победителем, оставив после своего ухода размазанные по щекам слезы и кровоточащие носы. То был подлинный триумф научного подхода к такому явлению, как детская драка, победа разума над дикостью и бессмысленной жестокостью, однако у меня все же остался во рту какой‐то неприятный привкус, а в душе поселился неясный страх перед будущим. Я вообще предпочитал спасаться бегством, а не вступать в драку, но когда я в очередной раз позорно покидал поле боя, крутые улочки нашего поселка начинали расплываться у меня перед глазами в жидком тумане, мне не хватало воздуха, а грудная клетка судорожно раздувалась, но не позволяла сердцу вырваться на свободу, и оно билось и металось, как лобстер, норовящий выпрыгнуть из кастрюли с кипятком.

Собственно, рассказывать о моих отношениях с детьми Боба практически нечего: никаких отношений, можно сказать, и не существовало. Хотя довольно часто, когда я играл на улице, Филип и его сестра Сьюзи выходили в свой сад и начинали швыряться в меня камнями. Вспоминая об этом сейчас, я по-прежнему не могу понять: ну откуда у Боба в саду могли взяться камни? Причем не какие‐то случайно оставшиеся там камешки, а самые настоящие боевые снаряды. Должно быть, дети Боба специально их собирали и считали, что оказывают отцу большую услугу, швыряясь ими в меня. Они, похоже, хватались за любую возможность, чтобы подлизаться к отцу, который становился все более странным, держался все более отчужденно и питался какими‐то совсем уж невероятными вещами.

[2] Букв.: «Никогда не порти корабль ради капли дегтя стоимостью полпенни».