Не вычеркивай меня из списка… (страница 5)
Борис промучился всю ночь. На верхней койке очень тихо лежал Ригель, но по дыханию слышно было, что не спал.
Борис понимал, что Ригеля надо остановить, что самым правильным и честным было бы доложить о случае начальству… Но не мог он этого сделать! Не потому, что боялся Ригеля, просто не мог: тот знал, что Борис был свидетелем его внезапного подлого, со спины, нападения на курсанта, и значит, доверял ему безоговорочно. А после всего услышанного он вообще уже не мог относиться к Ригелю по-прежнему: как к опасному бездушному зверю.
* * *
Володе он писал регулярно. Сначала каждую неделю, потом, с накатом привычки, усталости, смирения и даже некоторого отупения, – пореже… Тот аккуратно и подробно отвечал: в училище всё по-прежнему, приступили к «обнажёнке», позируют разные «девушки»: одна Марина, помнишь, продавщица чебуреков с набережной? Она приходит в свой выходной, очень довольна заработком – платят им много, рубль в час, – хотя позирует она плохо, позу не держит, каждые пять минут просит то перерыва, то чайку глотнуть, да и рисовать её не очень интересно: она костлявая, узловатая и какая-то… изработанная, что ли, – у Дюрера такие старухи, помнишь? А вот вторая натурщица – прекрасная и очень милая, хорошо сложена, прямо «Весна» Боттичелли, и работать с ней – одно удовольствие. Зовут Асей, говорит, что знакома с тобой, но бегло, «троллейбусное знакомство»… Правда это?
Борис прочитал про Асю вечером, перед отбоем, когда каждый занимался кто чем, а сам он уже разложил гимнастёрку на койке, чтобы пришить на рукавах болтающиеся пуговицы. Прочитал… и в лицо ему плеснуло ледяным жаром. Он вообразил, как она раздевается за бамбуковой ширмой в их рисовальном зале на втором этаже, как выходит на подиум, садится на куб или стоит, опершись рукой о спинку кресла… А что ж, это хороший честный заработок, сказал он себе. При её-то библиотечной зарплате.
Но успокоиться никак не мог; выскочил наружу, в дождь, и долго мотался, меряя шагами плиты с проросшей между ними травой, тупо повторяя: «троллейбусное знакомство… троллейбусное…», а перед глазами у него было её лицо, так невинно вспыхнувшее, когда он предложил ей «посидеть для портрета»…
Между тем усилились холодные дожди, в сентябре по утрам на траве вдоль плаца мерцал голубоватый иней, часто налетали шквальные озверелые ветра, и холод вливался в горло, едва заглотнёшь его на крыльце казармы. Холмистый горизонт проредился, стал графически более ясным, деревья выпрастывались из листвы с какой-то обречённой поспешностью, словно торопились на сеанс позирования.
В свободное время он по-прежнему заходил в буфет и тратил скудное довольствие на пряник и лимонад, с тоской воображая себя в сумрачном парижском бистро, где в камине жарко плещет весёлый огонь, звучат оживлённые женские голоса, а бармен отворачивает кран и наполняет бокалы…
Сидел и сидел за изрезанным ножичками столом у окна, за которым театрально кружили редкие снежинки.
Заглядывать в книгу Хемингуэя ему уже не требовалось, он и так знал любимые отрывки наизусть:
«Вся печаль города проявлялась вдруг с первыми холодными зимними дождями, и не было уже верха у высоких белых домов, когда ты шёл по улице, а только сырая чернота и закрытые двери лавок – цветочных лавок, канцелярских, газетных, повитухи второго сорта – и гостиницы, где умер Верлен, а у тебя была комната на верхнем этаже, где ты работал…»
Буфетчица Галя, протирая стаканы, всё так же загадочно поглядывала на него, временами затягивая свою многозначительную песню. «Жыноче сэ-эрцэ морщын нэ мае…» – напевала она, а снежинки за окном медленно взлетали, не падая, будто земля их рождала, а не небо, будто они стремились вверх, как и памятник на воротах: самолёт, присевший на хвосте, как дрессированный пёс.
В ноябре воцарились устойчивые морозы, а в декабре грянул совсем лютый колотун. Холода в этом году держались несусветные: до 45 градусов. Первые обморожения были у сибиряков: те жаловались, что зима тут другая, сырая, собачья, вот у них в Сибири морозы – сухие, скрипучие и ясные… Плевок застывал на лету, превращаясь в ледышку. Выстоять в карауле два часа было – как океан на плоту переплыть.
* * *
К Новому году Борису стало казаться, что зиму он не переживёт. Эту темень, невыносимый холод, бесконечную тоску… Временами в голову приходила дикая мысль, что его заперли навсегда и в жизни уже никогда не будет ничего, кроме построений, зарядок, разборки до последнего винтика пушки, а по субботам – походов в клуб на киносеанс.
Дважды снился тот самый сон, которого он и боялся, и жаждал. Иногда, засыпая, звал его… но тот приходил под вкрадчивый плеск волны, всегда незваный: захлёстывающий и бездонный…
…Это случилось на практике в Рыбачьем. Замечательный берег там, с небольшой бухтой, круто уходящей в глубину. А ещё где-то поблизости есть конная ферма, и конюхи время от времени выводят купать лошадей. Такое наслаждение наблюдать эти могучие тела, сверкающие на солнце мокрыми боками!
Целый день за этюдником, под солнцем… У каждого была какая-нибудь смешная шляпа: Борис одолжил старую, соломенную, у мужа Фатимы, приобрёл ковбойский вид и заламывал её на затылке, как заправский житель прерий. Володя позаимствовал у мамы дамскую панаму – белую, с букетиком фиалок за лентой. Ну и что, подумаешь, спокойно отмахивался от шуточек, зато поля у ней широкие…
Так здорово было, сложив наконец этюдник, броситься с разбегу в прохладную воду и плыть, то зарывая голову в волну, то вздымая её; хватануть кусок воздуха и вновь погрузиться с головой в воду…
Всё детство, а он вырос на Южном Буге, Борис привык пропадать на реке, переплывая её от берега к берегу по многу раз, и на спор, и просто на жаре, в удовольствие. На море всегда заплывал далеко, не чувствуя ни усталости, ни бездны под собой, подолгу отдыхая на спине, впитывая всей кожей огромную стихию воды; море никогда не надоедало.
В тот раз он припозднился и в море вошёл, когда солнце коснулось горизонта, поджигая горящим факелом тёмную плоть воды. Но плыл всё дальше, хотя Володька уже кричал, что столовая закрывается через час и что не успеем из-за твоих дурац… – голос его растаял позади в ровном глухом шёпоте и плеске морской тишины. На море было небольшое волнение, и когда он уходил вниз, в ложбину между волнами, вокруг вырастали стены изумрудной плотной бездны…
Наконец он повернул к берегу, который отсюда было не разглядеть. Плыл, погружаясь и взмывая, наслаждаясь полётом в послушной широкой волне, постепенно приближаясь к берегу. Он уже видел, вернее, угадывал в синеве сумерек вдали – тоненькую, чёрно-махровую нить туй и тополей…
И вновь набирал полную грудь воздуха и уходил с головой в прохладную глубину, не закрывая глаз, рассматривая ониксовую плоть водяной толщи, мысленно отмечая оттенки, которые можно передать, если…
Когда в очередной раз ушёл в воду, увидел перед собой огромное полукруглое сине-чёрное тело, в которое едва не врезался. Акула?!!! Он взмыл из воды и рухнул в неё, и в те пару секунд, пока летел, невесомый от ужаса, впереди и вокруг себя увидел множество плавников и синеватых мощных спин, плывущих и подчинённых единому движению согласной флотилии.
Он попал в стаю дельфинов! И эта стая плавно и величественно шла в том же направлении, в каком плыл и он.
Его окатило и облегчением, и новым страхом, что дельфины его затрут, затопчут, утопят, играючи… или со зла. Он много читал про них разного, не очень-то верил в их дружелюбную улыбку… Оставалось лишь плыть в их фарватере, тоже плавно, бесстрашно, не поддаваясь панике…
Он плыл, взятый дельфинами «в коробочку», плыл, постепенно выдыхаясь, теряя силы в этом мощном забеге, в невозможности свернуть или отстать, всем телом ощущая своё ничтожное место в их стае – ничтожное место, издевательски, казалось ему, выделенное ими. …Они загоняли его, как охотники – дичь; ему уже не хватало воздуху, и время от времени он переставал понимать, куда плывёт: к берегу или, наоборот, в открытое море… В мутных каменно-зелёных валах, которые преодолевал он всё с большим усилием, ему чудилось, что он уходит со стаей дельфинов всё дальше; что тело его, продолговато округляясь, в конце концов, уйдёт в глубину, присоединившись к этому народу…
…Когда постепенно, по одному, дельфины стали покидать его, когда вдруг он остался один в полукилометре от берега и в сумерках обозначилась крошечная фигурка Володи, машущего белым лоскутом дурацкой панамы, – Борис вдруг ощутил спазм парализующего ужаса, осознав – что его миновало.
…Он вышел на берег на трясущихся ногах, лёг на спину, на остывающую гальку, и сказал другу:
– Ты иди, Володь… Иди ужинай… Мне что-то не хочется…
И долго лежал так, дрожа, боясь потерять сознание и даже на минуту, даже в беспамятстве вновь оказаться в глубинной мощи свободной стаи, вновь обречённо ощутить своё место в том первозданном заплыве, в страшной ониксовой пасти бездонных вод…
4
– Ты чего скучный такой, философ? – спросил старшина Солдатенков, столкнувшись с ним в столовой. – Новый год скоро! Ты же художник? Так сотвори нам праздник.
– …да при чём тут? – Борис пожал плечами.
– Как при чём! Ты давай, организуй ребятам веселье! Флажки какие-нибудь раскрась, что-то спортивное, бодрое… ну!
– На чём нарисовать-то? – Он криво улыбнулся.
– Как на чём! На стене.
И Солдатенков сам оживился, повеселел от этой идеи:
– А что… Стены мы пачкать, конечно, не можем. Но если купить обои, прикнопить их обратной белой стороной… Чем тебе не место эксперимента? Это ж грандиозную картину можно замастырить?
– Фреску… – пробормотал Борис.
– Ну! Ёлку огромную, сугроб там, не знаю, Дедушку Мороза какого-нить намалевать, Снегурку, ё-моё…
И вдруг Борис не то чтобы загорелся, но попал в силок идеи, нового дела, которое не подпадало под армейскую разнарядку и которое он мог придумать сам и сделать таким, каким ему захочется.
В ближайшую увольнительную они вдвоём с Левигиным съездили в город и накупили нужного материала. Вернувшись, закатали белым свободную стену казармы, и до ночи Борис сидел, рисовал в альбоме эскизы, прикидывал композицию, отбирал персонажей, сочинял для них позы… – словом, готовился. По его замыслу, будущее полотно должно было явить нечто среднее между «Ночным дозором» Рембрандта, «Свадьбой в Канне» Паоло Веронезе и «Тайной вечерей» Леонардо да Винчи…
…За предновогоднюю неделю, используя свободные дни, выпрошенные для него Солдатенковым у начальства, Борис создал свою обойную солдатскую «фреску».
Это было весёлое застолье: ломящийся от яств могучий деревянный стол, вокруг которого уместилась почти вся рота. Поднимая и опрокидывая бокалы, каких в жизни в глаза не видал ни один посетитель местной солдатской столовой, вонзая ложку в салат горой, подцепляя вилкой кусок огромного осетра с хребтом дракона; взрезая пышный холмистый пирог, воздевая, как шпаги, шампуры шашлыков, срывая виноградину от огромной кисти сорта «Крымский» – кто развалившись, кто привскочив, кто хохоча, кто разевая в песне рот… – сидели его однополчане, празднуя молодость и Новый год.