Повелитель света (страница 15)

Страница 15

* * *

Комната тетушки Лидивины служила местом хранения всякого хлама. Ее можно было принять за гардеробную куртизанки. Несколько ивовых манекенов, одетых в очень изящные платья, представляли сборище кокетливых женщин без голов и без рук. Камин и столики были превращены в выставки модисток; на них лежали те, сделанные из перьев и лент, маленькие или чрезмерно большие штуки, которые превращаются в шляпы только тогда, когда их водружают на голову. На полу стоял целый батальон туфель и ботинок, надетых на колодки. Повсюду валялась бездна женских безделушек. В воздухе витал тонкий сладострастный аромат – аромат Эммы.

Бедная моя, милая тетушка, я предпочел бы, чтобы ваша комната была гораздо больше осквернена и чтобы мадемуазель Бурдише жила в ней, чем слышать, как она смеется в соседней – в комнате вашего мужа, – потому что из-за этого рушились все мои иллюзии.

* * *

При моем появлении Эмма и Барб остолбенели от изумления. Впрочем, молодая женщина сразу же все поняла и рассмеялась.

Она завтракала, сидя в постели. Одним движением руки она связала в узел свои огненные волосы и сделала себе прическу вакханки. Я увидел при этом движении всю ее руку сквозь широкий рукав; ее рубашка распахнулась, и она даже не подумала поправить ее.

К кровати был придвинут стол, заставленный графинами и блюдами. Барб, прислуживавшая своей хозяйке, нарезала ломтики ветчины, розовой, как мрамор. Моей первою мыслью было, что стол и Барб мне здорово помешают.

Я смотрел на эту белоснежную грудь, на которой там, где начиналось кружево, намечалось розовое пятнышко.

– А Лерн? – спросила Эмма.

Я успокоил ее:

– Раньше пяти не вернется; за это я ручаюсь.

Послышалось ее веселое кудахтанье, которое говорило о хорошем настроении, а Барб в приливе преданности обрадовалась так шумно и демонстративно, что вся ее фигура приняла в этом участие и все ее прелести радовались каждая отдельно и независимо от других.

Была половина первого. В нашем распоряжении имелось около четырех часов. Я намекнул, что этого очень мало, но Эмма сказала:

– Почему бы нам не позавтракать, мой мышонок?

Так как ничем более интересным – из-за стола и Барб – в этот момент заняться было нельзя, я уселся напротив демуазель.

– Как вам будет угодно, но давайте тогда поспешим, – ответил я просительным тоном.

Она пила. Невнятное выражение согласия было заглушено бокалом и приняло вид смешного ворчания, а ее глаза над хрустальным полукругом сделались насмешливыми и дразнящими.

Она сама накладывала мне на тарелку кушанья своими белыми руками с накрашенными ногтями.

Помимо того что у меня напрочь отсутствовал аппетит, на какое-то время я утратил и способность ясно мыслить. Ничего не лезло в рот, я был не в состоянии вымолвить ни слова. Меня душил Эрос.

Эмма!.. Мы мерили друг друга глазами. Ее ироничный взгляд таил в себе множество обещаний. Она ела спаржу так, точно жадно целовала кого-то. Порой, когда она наклонялась ко мне, сорочка распахивалась, и моему взору представало нечто столь волнующее, что по всему телу, вплоть до кончиков пальцев, пробегали мурашки.

– Эмма!..

Но она уже выпрямилась и сидела, смеясь во все горло, почти голая, радуясь своей красоте, точно громадному счастью, и никогда я не видел, чтобы инстинктивное сознание своей неотразимости выражалось так непосредственно и ярко.

Нет! Мне окончательно расхотелось есть: я не мог проглотить ни кусочка; я решил ограничиться тем, что стану наслаждаться видом Эммы, не настаивая больше ни на чем. Она ела не торопясь, издеваясь надо мною, как я думаю, с определенною целью довести мою страсть до пароксизма.

Наслаждалась она едой, как лакомка. До сих пор у меня еще не было такого удобного случая без помех рассмотреть ее. То, что она демонстрировала в этой теплой, надушенной комнате, было, на мой взгляд, удивительно совершенным и вызывало неодолимое желание познакомиться со всем остальным. При более интимных сношениях, как говорят, скрытые прелести обыкновенно соответствуют тому, что мы видим до них; я развлекал себя тем, что, разбирая то, что вижу, рисовал себе то, что было скрыто от меня. У Эммы был миленький носик; ярко-пунцовые, полные губы, небольшой рот, который даже молча – молчание, полное содроганий, улыбок и выразительных гримасок, – обещал многое…

Она потянулась. Батист ночной рубашки обрисовал тонкую, гибкую талию и очаровательные округлости.

Резко дернувшись – совершенно непроизвольно, – я едва не опрокинул столик. Ягодка земляники упала в чашку с молоком.

– Убери все это и уходи, Барб! – приказала Эмма.

Когда служанка ушла, она закуталась в одеяло, будто озябла. На лице ее я прочел такое выражение, словно она только что узнала приятную новость.

Уверен: в обмен на то, что последовало затем, бог любви с радостью отдал бы мне даже свое бессмертие.

* * *

Но Эмма оставалась неподвижной и безжизненной дольше, чем это случается обыкновенно. Ее застывшее тело беспокоило меня своею бледностью, и мне не удавалось разжать ей губы, чтобы влить в рот каплю воды.

Я собирался звать на помощь, когда короткая судорога встряхнула ее. Она глубоко и тяжело вздохнула, в то же время открыла глаза и снова вздохнула, но уже со слабой ласковой улыбкой на устах… Казалось, что ее сознание все еще витает где-то далеко; она смотрела на меня откуда-то издали, с берегов Цитеры, откуда она возвращалась очень медленно.

Охваченный внезапным припадком целомудрия, я прикрыл одеялом ее совершенную наготу…

Эмма молча накручивала на палец локон своей огненной шевелюры. Она приходила в себя – она открыла рот, чтобы заговорить… снежная и огневая статуя сейчас оживет и закончит очаровательным словом изумительный акт.

И она сказала:

– Раз уж старик ничего не знает, пусть так все и остается, хорошо, милый?

Глава 7
Рассказ мадемуазель Бурдише

Эта фраза меня сильно озадачила.

Несколькими минутами раньше я бы даже не обратил на нее внимания: с одной стороны, автор и без того совершил немало вульгарных поступков, с другой – я знал, насколько мало обоснован был обнаруженный ею страх, что дядюшка узнает о нашем грехе… Но вместе с удовлетворением возвращаются наклонность к добродетели и хорошие манеры, приходят угрызения совести и волнения.

И все же, согласно ритуалу подобных встреч, мы внимательно разглядывали друг друга, разбираясь во взаимных впечатлениях. Наши физиономии вполне отвечали тому, что повторяется вот уже тысячи лет: на ее лице отражалась благодарность, мною вовсе не заслуженная; на моем можно было прочесть смешное и глупое выражение гордости. Молчание моей говорящей на арго Киприды было чрезвычайно приятно. Мне очень хотелось, чтобы оно продолжалось как можно дольше. Но она нарушила его. К счастью, порой содержание облагораживает форму, и ее выражения сделались менее вульгарными благодаря тому, что ей пришлось говорить о серьезных вещах, которые беспокоили и меня. Она принялась развивать свою мысль.

– Видишь ли, малыш, – сказала она, – раз мы уже дошли до такого, право же, бесполезно стараться не повторять этого. Но умоляю тебя, обойдемся без глупостей: пусть все и дальше будет так – в полной тайне! Видишь ли, Лерн… Ты даже не догадываешься, что нам может грозить… главным образом – тебе.

Я увидел, что в глубине души она снова переживает какую-то трагедию.

– И какая опасность мне может грозить?

– Хуже всего то, что я и сама не знаю. Я вообще не понимаю ничего из того, что вокруг меня происходит, – абсолютно ничего… кроме разве что следующего: Донифан Макбелл сошел с ума из-за того, что я любила его… и что тебя я тоже люблю.

– Спокойнее, Эмма, спокойнее! Мы теперь союзники – уж вдвоем-то мы как-нибудь выясним правду. Когда ты приехала в Фонваль? И что произошло здесь с тех пор?

Тогда она поведала мне о своих приключениях. Я придал ее повествованию некоторую связность, но на самом деле это был, собственно говоря, диалог, во время которого мои вопросы все время возвращали рассказчицу к главной теме, так как она часто уклонялась в сторону и то и дело останавливалась на никому не нужных и неинтересных подробностях. Кроме того, наш разговор был услажден интермедиями, которые нарушали его самым приятным образом, – драма, прерываемая радостными песнями, – и по этой причине я отказался от мысли передать его во всех подробностях, чтобы избавить себя от воспоминаний о наслаждениях, которых навсегда лишился. Трудно вести последовательную беседу с пылкой любовницей, особенно когда весь ее наряд состоит из одеяла, и если она обладает странной способностью терять сознание и память всякий раз, как напоминаешь ей о себе.

По временам какой-нибудь крик или шум прерывал нашу беседу на полуслове или поцелуе, Эмма вскакивала в ужасе, вспомнив Лерна, да и я не мог удержаться от трепета, видя ее безумный страх, потому что достаточно было бы уха или глаза, приложенного к замочной скважине, чтобы мрачный анекдот превратился для меня в ужасную правду.

Волей-неволей пришлось познакомиться с происхождением и началом карьеры Эммы. Это не имеет отношения к данному повествованию и вполне определяется фразой: «Как брошенный ребенок превратился в падшую женщину». Эмма во время своей исповеди обнаружила искренность, которая в устах менее непосредственной натуры была бы просто цинизмом. С такой же откровенностью она продолжала свой рассказ:

– Я познакомилась с Лерном пять лет тому назад – мне было пятнадцать – в Нантеле, в госпитале, куда я попала. В качестве сиделки? Нет! Я подралась с подругой, с Леони, из-за Альсида, моего мужчины. Ну так что же? Мне нечего стыдиться этого. Он великолепен. Это великан. Тобой, мой малыш, он мог бы жонглировать. Мой пояс был ему слишком узок, даже как браслет… Словом, я получила удар ножом, недурно нанесенный. Впрочем, суди сам.

Она отбросила одеяло и показала мне треугольный побелевший рубец в паху – след когтя этой отвратительной Леони.

– Да-да! Можешь поцеловать его! Я чуть не умерла от этого. Твой дядюшка лечил меня и спас мне жизнь, за это можно поручиться.

В то время твой дядюшка был славный малый и совсем не гордый. Он часто разговаривал со мной. Мне это безумно льстило. Подумай только – главный хирург!.. И он хорошо говорил. Он читал мне нотации насчет моего поведения, точно проповеди в церкви: «Ты вела дурную жизнь, надо перемениться, исправиться» и т. д. И все это он говорил не с отвращением, а серьезно и так убедительно, что мне самой мой образ жизни стал казаться отвратительным, и я на самом деле собиралась отказаться от кутежей и от Альсида… ну, сам понимаешь, когда больна, то не до увлечений и кровь успокаивается…

Ну вот, Лерн и говорит мне в один прекрасный день: «Ты здорова. Ты можешь идти куда хочешь. Но только недостаточно принять решение вести себя хорошо, надо уметь сдержать свое слово. Хочешь поступить ко мне? Ты сделаешься белошвейкой и будешь работать вдали от твоих старых друзей-приятелей. Но знаешь, все должно быть по чести».

Меня это ошеломило. Я говорила себе: «Ладно, рассказывай. Ты нарочно рассказываешь сказки, чтобы соблазнить меня. Как только я буду у тебя… прощай, платонические отношения. В твоих речах на это не было и намека, но, должно быть, святых больше нет на свете; разве предлагают женщине идти на содержание из любви к искусству?..»

Но все же доброта Лерна, его положение, слава, известного рода шик… труднообъяснимый – все это увеличивало чувство моей благодарности, превращало его в нечто вроде привязанности; ты понимаешь, что я хочу сказать, и я охотно приняла его предложение со всеми последствиями, в которых не сомневалась.

Ну так представь себе – я ошиблась. Оказывается, что святые все-таки существуют. Целый год он меня пальцем не тронул.

Я поехала к нему потихоньку от всех. Мысль о том, что Альсид может меня найти, не давала мне заснуть спокойно. «Не бойся, – сказал мне Лерн, – я больше не работаю в госпитале; я буду работать над своими открытиями. Мы будем жить в замке, и никто не станет разыскивать тебя там».

И в самом деле, он сразу привез меня сюда.

Ах, нужно было тогда видеть замок и парк: садовники, прислуга, коляски, лошади… всего было вдоволь. Я была страшно счастлива.