Повелитель света (страница 28)
Уроки быка не прошли для меня без пользы: я бросился вперед, нагнув голову. Дядюшка растянулся на траве от удара в живот, а я ударом кулака отворил полузакрытую дверь. Честный Иоганн, стоявший за нею на часах, упал с разбитым в кровь носом. Тогда я проник во двор, твердо решив увести с собой собаку, чего бы это мне ни стоило, и больше не расставаться с ней.
Вся свора разбежалась по будкам. Я сразу увидел Нелли, которой отвели отдельное от других собак помещение. Ее большое, наголо остриженное, изможденное тело лежало у самой решетки.
Я позвал:
– Донифан!
Она не пошевелилась. В глубине темных будок сверкали зрачки собак. Некоторые зарычали.
– Донифан! Нелли!
Молчание.
У меня возникло страшное предчувствие: и здесь прошла со своей косой Смерть!
Да. Нелли лежала похолодевшая и вытянувшаяся. Судя по всему, ее задушила цепь, которой она была привязана. Я уже намеревался убедиться в этом, когда во двор вошли Лерн и Иоганн.
– Негодяи! – вскричал я. – Вы убили ее!
– Нет. Честное слово! Клянусь тебе, – заявил дядюшка. – Утром ее нашли в том самом положении, в котором ты ее видишь сейчас.
– То есть вы думаете, что она это сделала нарочно? Покончила с собой? О, какой ужасный конец!
– Возможно, – сказал Лерн. – Но есть и другое объяснение, более правдоподобное. По моему убеждению, цепь натянулась из-за сильных судорог… это тело было очень больным. Вот уже несколько дней, как проявилась гидрофобия… Я ничего от тебя не скрываю, Николя. Сам видишь, я никоим образом не пытаюсь снять с себя ответственность и не ищу оправданий.
– О! – в ужасе пробормотал я. – Гидрофобия… бешенство!
Лерн спокойно продолжал:
– Возможно, к смерти привело и нечто другое, нам неизвестное. Нелли нашли мертвой сегодня в восемь утра. Она была еще теплой. Смерть наступила примерно за час до того.
Профессор взглянул на телеграмму.
– Ну вот! – добавил он. – Макбелл скончался в семь часов, как раз в то же время.
– От чего? – спросил я, задыхаясь. – От чего умер он?
– Тоже от бешенства.
Глава 13
Опыты? Галлюцинации?
Мы втроем – Эмма, Лерн и я – находились после завтрака в малой гостиной, когда у профессора случился обморок.
Это был уже не первый подобный случай; с некоторого времени я заметил, что со здоровьем моего дядюшки происходит что-то неладное. Но до сих пор все его недомогания носили туманный характер – это был первый ясно выраженный, характерный случай, так что я мог наблюдать все детали его и странные обстоятельства, которыми припадок сопровождался. Вот почему я буду говорить главным образом об этом. Всякий, не знающий о том, что тут происходило, объяснил бы этот обморок мозговым переутомлением. Да и на самом деле, дядюшка работал поразительно много. Он уже не довольствовался оранжереей, лабораторией и замком: он присоединил к ним весь парк. Теперь весь Фонваль ощетинился странными шестами, невиданными мачтами, необыкновенными семафорами; и когда оказалось, что некоторые деревья мешают производству опытов, была вызвана армия дровосеков, чтобы вырубить их. Радость, которую я испытал, увидев, что люди получили право свободного доступа в это имение, утешила меня в горе, причиненном мне этой святотатственной вырубкой. Весь Фонваль превратился в огромную лабораторию, и целый день можно было видеть, как дядюшка лихорадочно носится от одного здания к другому, от одной мачты к другой в поисках способа уничтожить фатальный отросток. Но порой у него случались минуты слабости под влиянием припадков, о которых я начал говорить. Обыкновенно это происходило в то время, когда, погруженный в глубокую задумчивость, он начинал пристально вглядываться в какой-нибудь предмет; вот тут-то, в полном разгаре его мозговой деятельности, он вдруг начинал бледнеть, чувствуя приближение припадка. Он делался все бледнее и бледнее… пока цвет лица сам собою постепенно не становился нормальным. После припадков он казался вялым и апатичным. Терял мужество, и я слышал, как после одного из них он бормотал унылым тоном: «Я никогда не добьюсь этого… никогда». Часто мне хотелось заговорить с ним по этому поводу. На этот раз я решился.
* * *
Мы пили кофе. Лерн, сидевший в кресле напротив окна, держал в руках чашку. Говорили о том о сем, причем слова раздавались все реже и реже. За отсутствием какой-либо заслуживающей внимания темы разговор не клеился; мало-помалу он совсем прекратился, как гаснет огонь, когда догорают дрова.
Пробили настенные часы, и за окном, направляясь на работу с топором на плече, прошли дровосеки. Глядя на них, я мысленно представил себе грузных ликторов[21], идущих чинить пытки деревьям.
Который из моих старых приятелей погибнет сегодня? Этот бук? Или вот то каштановое дерево?.. Сквозь оконное стекло я видел, как их темнеющая листва выделялась на общем фоне пожелтевшего леса. Только сосны чернели. В воздухе кружились и падали желтые листья, хотя не было даже ветерка. Колоссальный тополь возвышался своею седою головой над вершинами остальных деревьев. Я давно помнил его таким же великаном и, глядя на него, перенесся мыслями в детство…
Вдруг на нем началась птичья паника; две вороны улетели с него, каркая; белка, прыгая с ветки на ветку, устремилась на соседнее ореховое дерево. Должно быть, на дерево влез какой-нибудь зверь и перепугал их. Я не мог его разглядеть, потому что густые кусты закрывали от меня низ ствола. Но я испытал тяжелое чувство, когда увидел, как оно задрожало сверху донизу, пошатнулось и медленно закачало своими ветвями. Казалось, задул ветер, но только для него одного.
Моя мысль вернулась к дровосекам, но без определенной связи с этими явлениями. «Неужели дядюшка приказал им, – подумал я, – срубить этот тополь, который является почтенным патриархом этого леса, царем Фонваля? Это было бы досадно и несправедливо». Подумав это, я повернулся к Лерну, чтобы спросить, и тут-то я и увидел, что с ним повторился его обычный припадок.
Я заметил его неподвижность, бледность, напряженность взгляда – словом, все отличительные признаки припадка; кроме того, мне удалось определить, куда направлен с такой настойчивостью взгляд человека, находящегося в сомнамбулическом сне. Он, оказывается, смотрел на тополь, движения которого были страшны и до ужаса напоминали любовные воинственные объятия пальмовых листьев в оранжерее… Я вспомнил о записной книжечке. Не существовало ли какой-нибудь скрытой связи между слабостью этого человека и оживлением этого дерева…
Вдруг раздался глухой звук удара топора о ствол. Тополь содрогнулся, задрожал… дядюшка подскочил на месте: выпавшая из его рук чашка разбилась вдребезги, а он, в то время как кровь медленно приливала к его бледным щекам, схватился за ногу, точно топор дровосека ударил одновременно и дерево, и человека.
Между тем Лерн мало-помалу приходил в себя. Я сделал вид, что не заметил ничего, кроме обморочного состояния, и сказал ему, что ему следовало бы полечиться, так как эти часто повторяющиеся обмороки в конечном счете доведут его до могилы, а затем поинтересовался, известно ли ему хотя бы, чем они вызваны?
Дядюшка кивком показал – да, мол, известно. Эмма уже суетилась вокруг его кресла.
– Я знаю, в чем дело, – сумел наконец выдавить из себя Лерн. – Сердцебиение… обмороки… на сердечной почве… я лечусь…
Но это была неправда. Профессор и не думал лечиться. Он последовательно сжигал свою жизнь, гоняясь за химерой и заботясь о теле не больше, чем о какой-нибудь старой рухляди, которую следует выбросить, как только она отслужит свою службу.
– Почему бы вам не прогуляться? – предложила ему Эмма. – Свежий воздух пойдет вам на пользу.
Он вышел в парк, и мы увидели, как с трубкой в зубах он направился к тополю. Удары топора все учащались. Дерево склонилось, упало… Звук от падения напомнил землетрясение. Ветви слегка задели дядю – он не отступил ни на шаг в сторону.
Лишившись этого гиганта, Фонваль теперь казался еще более плоским, и я тщетно старался восстановить в своем воображении место уже позабытое, которое занимал в парке тополь, и его вышину, казавшуюся легендарной. Лерн вернулся. Он даже не отдавал себе отчета, что подвергался опасности. Становилось жутко при мысли, что он мог быть таким же рассеянным во время своих рискованных опытов, например при перемещениях душ, о которых упоминалось в книжечке…
Присутствовал ли я при одном из этих опытов? Я думал об этом со страхом, с тем странным ощущением, которое я столько раз испытывал в Фонвале, словно двигался на ощупь в абсолютной темноте. Случайно ли совпал обморок Лерна с волнением дерева? Или же между ними существовала какая-то связь в момент удара топором по стволу?.. Конечно, достаточно было приближения дровосеков к тополю, чтобы обеспокоенные птицы улетели… И колыхание листьев легко было объяснить тем, что кто-то влез на дерево, чтобы привязать веревку…
Вновь я стоял на перекрестке всевозможных решений интересовавших меня вопросов. Но мой мозг утратил свойственную ему проницательность: притупляющее действие цирцейских операций еще не прошло, а любовные утехи, которые дарила мне Эмма с молчаливого согласия дядюшки, тоже не способствовали восстановлению.
А так как разврат всегда был для меня большим соблазном, то я так же не мог обходиться без Эммы, как курильщик опиума без своей трубки или морфинист без своего шприца. (Да простит мне глупенькая чаровница это сравнение хотя бы из-за его верности!) Я осмелел настолько, что часто проводил ночи в комнате моей любовницы, рядом с комнатой Лерна. Как-то вечером он застал нас в ней и воспользовался этим случаем, чтобы на следующий день повторить нам условия контракта: «Полная свобода любить друг друга, но с непременным условием не избегать и не покидать меня. В противном случае вы ничего не получите от меня». Говоря это, он обращался главным образом к Эмме, так как знал, как неотразимо действует на нее это обещание.
Я до сих пор удивляюсь и не могу понять, как я по доброй воле согласился на такое позорное предложение. Но женщина сильнее самого искусного заклинателя: выразительный взгляд любимых очей, непередаваемое грациозное движение тела – и вся ваша жизнь идет шиворот-навыворот; мы совершенно меняемся скорее и полнее, чем от прикосновения волшебной палочки или скальпеля хирурга. Что такое Лерн в сравнении с Эммой?..
Эмма!.. Несмотря на то что профессор был рядом, я проводил с ней все ночи. Он находился прямо за перегородкой и спокойно мог нас слышать, подглядывать за нами в замочную скважину… Да простит меня Бог, но должен сознаться, что меня это даже возбуждало; в этом было нечто пикантное, некий порочный стимул для продолжения наших оргий.
Но и без того – какое это было пиршество! С каждой ночью все более и более восхитительное!
Простосердечная и непосредственная натура, изобретательная любовница, Эмма обладала даром удивительно разнообразить древний, как мир, акт любви, который неизменен в своей основе, но обряды которого столь же разнообразны, как сам мир. Она умела любить по-разному, не прибегая к этим пронумерованным, упоминаемым во всех каталогах легкомысленных писателей XVIII века позам, к слову сказать, очень скучным, а благодаря каким-то оригинальным, трудно определимым и очаровательным свойствам своей натуры. Она была многообразна в любви, развратна инстинктивно, моментально превращаясь из тиранической повелительницы в легкую добычу. Ее тело поддавалось всем ее лукавым и забавным выдумкам. Так как сплошь и рядом поза и жесты необузданной куртизанки благодаря какому-то непроизвольному целомудренному движению или благодаря внезапно наступившей неподвижности превращались до полного обмана в движения очень молодой девушки. Ах! Это тело обезумевшей девственницы, производившее такое странное впечатление незрелости…