Повелитель света (страница 30)
Он почти выскользнул из своего сиденья, голова свисала на грудь, выражения глаз за очками нельзя было разглядеть, одна рука беспомощно болталась. Обморок! Мы еще счастливо отделались. Но, выходит, все эти обмороки – вплоть до потери сознания – были вполне настоящими. И чего я только не навыдумывал со своими глупыми фантазиями!
А дядюшка между тем все не приходил в себя. Сняв с него автомобильную фуражку с очками, я заметил, что его лицо приобрело восковую бледность; руки, с которых я снял перчатки, имели тот же оттенок. Полный невежда в медицине, я стал похлопывать по ним: я видел, что так делают на сцене, когда хотят привести в чувство упавшую в обморок героиню.
В тиши полей зазвучали аплодисменты. Громкие, погребальные, они приветствовали уход со сцены великого комедианта.
Жизнь и в самом деле покинула тело Фредерика Лерна. Я понял это по холодеющим пальцам, синеющим щекам, потускневшему взгляду, переставшему биться сердцу. Заболевание сердца, в существование которого я раньше отказывался верить, привело его к внезапной, как всегда бывает при этом недуге, смерти.
Удивление, а также и возбуждение от сознания того, что мне удалось спастись от неминуемой гибели, оглушили меня… Итак, в одну секунду от Лерна осталась только пища для червей да имя, которое скоро всеми будет забыто, словом – ничто. Несмотря на мою ненависть к этому зловредному человеку и радость от сознания, что теперь он больше не опасен, быстрота и неожиданность перехода от жизни к смерти, уничтожившей одним дуновением этот чудовищно гениальный мозг, приводили меня в ужас.
Как марионетка, брошенная рукой, которая приводила ее в движение и симулировала в ней жизнь, как картонный паяц, висящий на краю игрушечной сцены, Лерн лежал, откинувшись всем телом; а смерть еще сильнее напудрила его маску умершего Пьеро.
Но в то время как покинувший тело моего дядюшки гений удалялся в неизвестность, лицо его, как мне показалось, хорошело. Мы все привыкли к мысли о том, что душа облагораживает тело, и потому я удивлялся, как преобразило лицо дядюшки отсутствие души. Внимательно всматриваясь в лицо Лерна, я увидел, как это явление прогрессирует. Глубокая тайна озаряла его спокойное чело, точно жизнь на нем была тучей, скрывшей какое-то неизвестное нам солнце. Лицо постепенно приобретало оттенок белого мрамора, и манекен превращался в статую.
Слезы затуманили мой взор. Я снял фуражку. Если бы мой дядюшка погиб пятнадцать лет тому назад, в полном расцвете счастья и мудрости, то и тогда Лерн едва ли выглядел бы в смерти прекраснее.
Но я не мог оставаться дольше на большой дороге наедине с мертвецом. Я без особенного удовольствия обнял его, пересадил налево от себя и крепко привязал багажными ремнями к сиденью. Когда я надел ему на голову фуражку с очками, натянул на руки перчатки, он производил впечатление уснувшего путешественника.
Мы тронулись в путь, сидя бок о бок.
В Грее никто не обратил внимания на напряженную позу моего спутника, и мне удалось спокойно довезти его в Фонваль. Меня переполняло благоговение перед гениальностью ученого и жалость к влюбленному старику, который перенес столько страданий. Я забыл о нанесенных мне оскорблениях, сидя рядом с умершим. Я испытывал чувство глубокого уважения и, не знаю, сознаваться ли в этом, непреодолимого отвращения, из-за которого старался отодвинуться от него насколько мог дальше.
* * *
Со времени моей встречи с немцами в лабиринте в то утро, когда я приехал в Фонваль, я ни разу с ними не заговаривал. Я пошел за ними в лабораторию, оставив автомобиль с трупом под присмотром служанки у главного входа в замок.
По моей оживленной жестикуляции помощники тотчас же догадались, что произошло что-то необыкновенное, и пошли за мной. У них было выражение лиц субъектов, знающих за собой что-то скверное и предвидящих возможность несчастья во всякой неожиданности. Когда трое сообщников поняли, что произошло, они не могли скрыть ни своего разочарования, ни своего ужаса. Они завели громкий оживленный разговор. Иоганн говорил высокомерным тоном, двое других – рабски-почтительным. Я спокойно ждал, когда им будет угодно обратиться ко мне.
Наконец они кончили и помогли мне внести профессора в его комнату и уложить на кровать. Эмма, увидев нас, убежала с громким криком. Так как немцы, не сказав ни слова, ушли, мы с Барб остались одни у трупа. Толстая горничная пролила несколько слез; я думаю, что она сделала это не столько из огорчения по поводу смерти ее хозяина, сколько из присущего всем людям чувства уважения к смерти. Она смотрела на него с высоты своей тучной фигуры. Лерн менялся на глазах: нос заострился, ногти посинели.
Долгое молчание.
– Нужно бы привести его в порядок, – промолвил я вдруг.
– Предоставьте это мне, – ответила Барб. – Занятие не из веселых, но мне это дело знакомо.
Я повернулся спиной, чтобы не смотреть, как совершают туалет мертвеца. Барб была в этом отношении похожа на всех деревенских кумушек: при случае могла и принять роды, и обрядить мертвеца. Вскоре она заявила:
– Готово – сделано на совесть! Все на месте, за исключением святой воды и орденов, которые я никак не могу найти.
Лерн лежал на своей белоснежной кровати, до того бледный, что казалось, точно это был надгробный памятник, причем ложе и лежавшее на нем изображение были точно высечены из одного куска мрамора. Дядюшка был тщательно причесан, одет в белую рубашку с оборками и белый галстук. В пальцы бледных, лежащих крест-накрест рук были вложены четки. На груди помещался крест. Колени и ноги выделялись под простыней, как две острые белоснежные гряды… На столе стояла тарелка без воды, с лежащей в ней веткой сухого дерева, а сзади горели две свечи; Барб устроила из стола нечто вроде маленького алтаря, и я упрекнул ее в непоследовательности. Она возразила, что таков был обычай у них, и, уклонившись от спора, закрыла портьеры. На лицо мертвеца легли мрачные тени – предвестницы тех морщин, которые вырубит на нем всемогущая смерть.
– Откройте окно настежь, – сказал я. – Пусть комнату заполнят солнце, пение птиц и аромат цветов.
Служанка повиновалась, ворча, что «это противоречит обычаю», затем, получив кое-какие распоряжения, по моей просьбе удалилась.
* * *
Из парка доносился запах осенних листьев. Он бесконечно грустен: вдыхать его – все равно что слушать похоронный марш. Каркая, пронеслись вороны, полет которых напоминал поспешное бегство с какого-нибудь собора. На смену дню приходили вечерние сумерки.
Чтобы не смотреть на кровать, я принялся оглядывать комнату. Над секретером улыбался пастельный портрет тетушки Лидивины. Совершенно напрасно художники пишут свои модели улыбающимися, ведь портретам часто приходится присутствовать при таких вещах, когда вовсе не до смеха; например, портрету тетушки довелось лицезреть связь своего супруга с какой-то женщиной, а теперь улыбаться его трупу… Портрет был сделан лет двадцать тому назад, но благодаря нежным тонам выглядел как старинный. Краски постепенно выцветали, и он казался все старше, так что значительно удалял в глубь времен мою тетю и мою молодость. Он мне разонравился.
Я постарался сосредоточиться на чем-нибудь другом: наступлении сумерек, появлении первых летучих мышей, расставленных по всей комнате безделушках, свечах, которые, к сожалению, плохо освещали помещение, отбрасывая пляшущие отблески.
Поднявшийся вдруг ветер на несколько мгновений отвлек мое внимание; он завывал в густой листве деревьев, и мне в его разрывающем ночь вое слышался полет Времени. Сильным порывом ветра задуло одну свечу, пламя другой заколебалось, и я поспешил закрыть окно: меня совсем не привлекала мысль остаться в темноте.
Внезапно я оставил попытки обмануть себя и понял, что чувствую настоятельную потребность смотреть на покойника, убедиться в том, что он больше никак не сможет навредить мне.
Тогда я зажег лампу и поставил ее так, чтобы она ярко осветила Лерна.
Право же, он был красив. Очень красив. Не оставалось никакого следа от свирепого выражения лица, которое я встретил после пятнадцатилетнего отсутствия, никакого… разве только ироническая улыбка, змеившаяся на устах. Не было ли у покойного дядюшки какой-нибудь задней мысли? Казалось, что, несмотря на свою смерть, он все продолжает бросать вызов природе, он, который при жизни позволил себе исправлять ее творчество…
И я вспомнил о его безумно смелых и преступно дерзких опытах. Они с одинаковым успехом могли довести его и до плахи, и до пьедестала и могли принести ему славу, равно как и каторгу. В былые времена я знал, что он достоин восхищения, и готов был поклясться, что он никогда не заслужит порицания. Что же за таинственное событие произошло в его жизни пять лет тому назад и превратило его в злобного хозяина, занимавшегося убийством своих гостей?..
Вот над чем я задумался. А вой ветра в печке казался жалобами теней Клоца и Макбелла, которые претерпели ужасные муки. Порыв ветра превратился в бурю и свистел за окнами; пламя свечей заколебалось; заколыхалась слегка и вновь легла спокойными складками легкая портьера; на голове Лерна зашевелились его редкие, легкие белые волосы. Проникший сквозь плохо закрытые окна порыв ветра взметнул портьеру, разметал волосы дядюшки во все стороны…
И в то время, как невидимая рука играла его волосами, я, остолбенев от ужаса, стоял, наклонившись над головой Лерна, и не мог отвести глаз от то появлявшегося, то исчезавшего под прядями серебристых волос сине-багрового рубца, который шел от одного виска к другому.
Ужасный признак цирцейской операции! Выходит, она была проведена и над дядюшкой. Но кем?
Отто Клоцем, черт подери!
Тайна была раскрыта. Последнее окутывавшее ее покрывало-саван разорвалось. Все объяснилось. Все: внезапная перемена, происшедшая с дядюшкой, совпадала с исчезновением его главного помощника, с путешествием Макбелла; наконец, с пропажей самого Лерна. Все: отвратительные письма, изменившийся почерк, то, что он меня не узнал, немецкий акцент, отсутствие воспоминаний; затем вспыльчивый характер Клоца, его смелость, граничащая с безумием, страсть к Эмме, достойные всяческого порицания работы, преступные опыты над Макбеллом и надо мной. Всё! Всё! Всё!
Припомнив рассказ любовницы, я смог восстановить всю историю этого невообразимого преступления.
За четыре года до моего теперешнего приезда в Фонваль Лерн и Отто Клоц возвращались из Нантеля, где они провели целый день. Лерн был, вероятно, в прекрасном настроении. Он возвращался к своим любимым пересадкам, цель которых, единственная цель – принести пользу человечеству. Но влюбленный в Эмму Клоц хочет направить поиски в другую сторону; не задумываясь над вопросом о профанации и заботясь только о прибыли, он мечтает о трансплантации мозга. Весьма вероятно даже, что он предложил дядюшке этот план, который не мог привести в исполнение в Мангейме из-за отсутствия денег, но безрезультатно. Однако у помощника зародился коварный план. С помощью своих трех соотечественников, предупрежденных заблаговременно и укрывшихся в чаще леса, он нападает на профессора, связывает его и запирает в лаборатории – человека, богатствами и независимым положением которого он хочет завладеть. Иными словами, Клоцу нужен облик Лерна.
И все же он хочет в последний раз в жизни использовать ту свою физическую силу, которой вот-вот лишится, и проводит ночь с Эммой.
Ранним утром он возвращается в лабораторию, в которой помощники не спускают глаз с Лерна. Его три сообщника делают обоим наркоз и переносят мозг Клоца в мозговую коробку Лерна. Что же касается мозга Лерна, то его кое-как запихивают в череп Клоца, который теперь превратился в труп, и наскоро закапывают все эти анатомические останки.
И вот наконец цель достигнута: под маской, костюмом и внешностью Лерна Отто Клоц является полновластным хозяином Фонваля, Эммы, хода работ – словом, всего. Разбойник, облачившийся в рясу убитого им отшельника.