Тайная история Костагуаны (страница 9)
В конце августа 1876 года я, не попрощавшись с Антонией де Нарваэс, взошел на борт американского парохода «Селфридж» в нескольких лигах от дверей моего дома и повторил путь, совершенный отцом после того, как он неосмотрительно пролил свое семя. Шестнадцать лет прошло со времен последней гражданской войны, на которой либералы убивали больше, не потому что их армия была лучше или храбрее, а потому что пришел их черед. Смертоубийство между моими соотечественниками – национальная версия смены караула: оно повторяется время от времени и обычно следует правилам детской игры («теперь моя очередь командовать страной» – «нет, моя»). Так вот, в момент моего отъезда в Панаму как раз разыгрывалась очередная смена караула, и руководил ею, как водится, Ангел Истории. Я проплыл по Магдалене, оживленной попеременным движением сражающихся сторон, забитой сампанами с грузом не какао или табака, а мертвых солдат, чей гнилостный запах мешался с дымом из пароходных труб, и вышел в Карибское море у Барранкильи, и разглядел с палубы Ютовую гору и даже крепостные стены Картахены, и, возможно, допустил некую наивную мысль (например, задался вопросом, видел ли мой отец этот же пейзаж в свое время и что он при этом подумал).
Но я не мог догадываться, что в окруженном крепостными стенами картахенском порту только что побывал парусник, пришедший под французским флагом из Марселя с остановками в Сен-Пьере, Пуэрто-Кабельо, Санта-Марте и Сабанилье, и теперь он направлялся в город, известный некоторым его пассажирам как Эспинуолл, а некоторым – как Колон. Я шел в кильватере «Сент-Антуана», но не знал этого, как и того, что вечером, по прибытии в Колон, мой пароход проплыл всего в двух лигах от парусника, удобно пришвартованного в порту Баия-Лимон. Как и того, что «Сент-Антуан» совершил это плавание тайно, и в судовом журнале не осталось о нем ни единой записи, и груз он вез не законный, а контрабандный: семь тысяч винтовок для повстанцев-консерваторов, а среди контрабандистов был юноша на два года моложе меня, стюард на жалованье, застенчивый католик благородного происхождения. Фамилию его остальной экипаж выговорить не мог, а сам он уже начинал складывать у себя в голове – тоже контрабандой – все, что видел и слышал, запоминать интересные истории, распределять по полочкам персонажей. Нужно ли мне утверждать очевидное? Это был некий Коженёвский, именем Юзеф, именем Теодор, именем Конрад.
III
Джозеф Конрад просит о помощи
Да, дорогой мой Джозеф, да, я был там, в Колоне, пока вы… Мне не пришлось присутствовать лично, но, учитывая почти телепатическую природу наших отношений, невидимых нитей, поддерживающих постоянную связь между нами, это не имеет никакого значения. Почему вы не верите, мой дорогой Джозеф? Разве вы не знаете, что встречу задумал сам Ангел Истории, превосходный постановщик, опытный кукольник? Разве вы не знаете, что от судьбы не убежать? Разве сами не писали о ее вездесущности в нескольких книгах? Разве вы не знаете, что наша связь – уже часть истории, а история отличается тем, что свободна от докучливого обязательства быть правдоподобной?
Но сейчас я должен вернуться назад во времени. Сразу предупрежу, что потом забегу вперед, а после снова вернусь назад и так далее, поочередно, последовательно, упрямо. (Это плавание во времени изнурит меня, но выбора нет. Как можно вспоминать, не утомляясь воспоминанием? Иначе говоря, как телу удается нести вес памяти?) Словом, я устремляюсь назад.
Незадолго до прибытия юный Коженёвский, воспользовавшись минутой штиля, подходит к борту «Сент-Антуана» и небрежно окидывает взглядом пейзаж. В Карибском море он уже в третий раз, но никогда прежде не бывал в заливе Ураба, никогда не видел берегов Перешейка. После того, как судно проходит мимо залива и приближается к бухте Лимон, Коженёвский различает три необитаемых острова – словно три каймана в воде, нежащиеся на солнце, точнее, ловящие его лучи сквозь завесу облаков, какая бывает в это время года. Позже он спросит, и ему ответят: да, островов три, да, названия у них есть. Скажут: это архипелаг Мулаток. Скажут: Большая Мулатка, Малая Мулатка, остров Прекрасный. По крайней мере, так ему вспомнится годы спустя, в Лондоне, когда он попытается восстановить подробности путешествия… Он задастся вопросом, не изменяет ли ему память, вправду ли на Малой Мулатке он видел косматую пальму, а на Большой, как ему кто-то сказал, из склона оврага бьет прохладный источник. «Сент-Антуан» идет к порту Баия-Лимон, спускается ночь, и Коженёвский чувствует, что игры огней в море обманывают его зрение, потому что остров Прекрасный видится ему голой гладкой скалой, от которой (или это только мираж?) поднимается пар накопленного за день жара. Потом ночь поглощает сушу, и у побережья открываются глаза: с корабля видны только костры индейцев куна, но они не помогают ориентироваться, а лишь сбивают с толку и пугают.
Я тоже видел озарявшие ночь костры куна, но позвольте сказать ясно и громко: больше я не видел ничего. Ни островов, ни пальм, ни тем более дымящихся скал. Потому что в ночь моего прибытия в Колон – несколько часов спустя после юного Коженёвского – на бухту пал густой, словно суп, туман, позже уступивший место самому мощному ливню, который мне доводилось видеть к тому времени. Вода безжалостно хлестала палубу, и, честное слово, я в своем невежестве даже подумал, а не затушит ли она котлы. В довершение, немногочисленные пристани Колона были до отказа забиты судами, мы не смогли причалить и провели ночь на борту. Читатели, давайте начнем развенчивать некоторые тропические мифы: неправда, что чем дальше от земли, тем меньше москитов. Москиты панамского побережья способны, судя по той ночи, пересекать целые заливы, загоняя нерадивых пассажиров под сетки. Словом, это было невыносимо.
Наконец рассвело, и тучи москитов, и настоящие тучи рассеялись, и пассажиры, и экипаж «Селфриджа» провели день на палубе, нежась на солнце, подобно кайманам или Мулаткам, в ожидании благой вести о разрешении причалить. Но вот снова стемнело, и вернулись настоящие и прочие тучи, а пристани Колона по-прежнему были переполнены, словно матросский бордель. На третий день нас воскресили. Небо чудесным образом просохло, и в час вечерней прохлады (а это роскошь) «Селфриджу» нашлась койка в борделе. Пассажиры и экипаж хлынули на берег, как ливень, и я впервые ступил на территорию моего проклятия.
Я приехал в Колон, потому что мне сказали, что там я найду своего отца, знаменитого Мигеля Альтамирано, но как только моя пованивающая нога в сыром задубелом сапоге шагнула в шизофренический город, все благородные классические мотивы – Эдип и Лай, Телемах и Одиссей – отправились к черту. Не мне в моем почтенном возрасте приукрашивать действительность: когда я окунулся в городской гвалт, Поиски Отца стали наименее важным делом. Признаюсь, я отвлекся, да, отвлекся. Я позволил Колону отвлечь меня.
Первое впечатление: город показался мне слишком маленьким для масштабов собственного хаоса. Змея железнодорожных путей лежала метрах в десяти от бухты и, казалось, готова была скользнуть в воду исчезнуть в глубине при малейшем землетрясении. Грузчики перекрикивались, не понимая друг дружки, но это их, по-видимому, не волновало: вавилонское разноязычие, о котором упоминал отец, никуда не делось, а жило и процветало на пристанях у железной дороги. Я подумал: «Это и есть мир». Отели не принимали постояльцев, а охотились за ними; в американских салунах пили виски, играли в покер, беседу заменяли перестрелкой; кругом – притоны ямайцев, мясные лавки, управляемые китайцами, а посредине – частный дом старого железнодорожника. Мне едва сравнялось двадцать один, дорогой читатель, и длинная черная коса китайца, который с прилавка продавал мясо, а из-под прилавка – спиртное матросам, или витрина ломбарда Maggs & Oates на главной улице, полная драгоценностей таких размеров, каких я никогда не видел, или антильская сапожная лавка, где плясали соку, были для меня все равно что приоткрытые двери в беспорядочный великолепный мир, намеки на бесчисленные соблазны, долгожданные письма из Гоморры.
В тот вечер я впервые сделал то, что впоследствии повторил через много лет на другом континенте: прибыл в незнакомый город и стал искать гостиницу на ночь. Признаюсь, я не слишком всматривался, и меня не испугало, что хозяин (или служащий) за стойкой одной рукой протягивал мне журнал постояльцев, а в другой держал винчестер. В том же странном очаровании духа я снова вышел на улицу и, огибая запряженные мулами повозки, а также мулов и повозки по отдельности, добрался до двухэтажного салуна. Над деревянной вывеской, на которой значилось: General Grant, развевалось звездно-полосатое знамя. Я облокотился на стойку, заказал то, что пил человек рядом, но отвернулся прежде, чем усатый бармен успел налить мне виски: зал салуна и клиенты являли собой интереснейшее зрелище.
Я увидел двух гринго, дерущихся с тремя панамцами. Увидел шлюху, которую все называли Француженкой, – бедра, раздавшиеся оттого, что по ним на свет выбрался не один ребенок, усталые груди, горечь в линии рта, гребень набекрень в волосах, – и вообразил, что когда-то она совершила ошибку, приехав в Панаму с мужем, незадачливым искателем приключений, который вскоре пополнил статистку колонского госпиталя. Увидел группу матросов, верзил в открывающих грудь темных вязаных блузах. Они собрались вокруг Француженки и уламывали на ее языке, настойчиво, но не без учтивости, и я увидел, почувствовал, что она наслаждается этим необычным, давно забытым ощущением: мужчина обращается к ней с неким подобием уважения. Увидел, как вошел возница и попросил собравшихся помочь ему стащить дохлого мула с путей; увидел, как несколько американцев взглянули на него из-под шляп с узкими полями, закатали сальные рукава и отправились с ним.
Все это я увидел.
Но кое-чего другого не увидел. А то, чего мы не видим, имеет обыкновение сильнее всего на нас влиять. (Это изречение продиктовано Ангелом Истории.)