И Маркс молчал у Дарвина в саду (страница 3)

Страница 3

Чарльз как раз задремал, когда в камине упало не полностью сгоревшее полено. Черви еще прижимались друг к другу животами, Чарльз счел особенно удавшейся кривую в форме буквы S. Гармоничные встречные движения, как он понял за долгие годы наблюдений, удавались дождевым червям не в равной степени. И они имели тонкие отличия по красоте, цвету, гибкости.

Чарльз замерз. Укутывая плечи сползшим пледом в зеленую клетку, а шею плотнее оборачивая шалью, он не мог избавиться от мысли о надвигающемся ледниковом периоде. Горе млекопитающим, которые в преддверии наступающих холодов не смогли отрастить мягкий, теплый подшерсток! Или подобраться поближе к жилью и огню. Он откинулся в кресле и признал правоту Эммы: возможно, несколько противоестественно при каждом ощущении, каждом мельчайшем наблюдении тут же надевать очки эволюции. «Ах, Чарльз, – говорила в такие минуты Эмма, – да ты просто одержим». А он всегда отвечал: «Тобой, любовь моя». И нежно целовал. Даже если поблизости находился Джозеф, который, чтобы не дай бог не помешать, немедленно подыскивал себе какое-нибудь занятие. Чарльз, закутавшись в плед, поуютнее устроился в кресле, улыбнулся и заскучал по жене. Может, пойти наверх?

Чарльз посмотрел на часы – пять. Не время будить Эмму. Он опустил взгляд на Полли, спавшую в своей корзинке у камина и время от времени водившую лапами. Может, ей снилась охота.

Когда черви, получив в яичники порцию сперматозоидов, наконец уползли в землю, Чарльз нажал на секундомер. Записывая время – пара предавалась свету и любви один час двадцать минут, – он испытывал легкое радостное предвкушение оттого, что скоро у него в кабинете почувствует свет нежная кожа маленьких червячков. Затем потушил фитиль и решил вздремнуть в просторном кресле.

Эмма и голуби

Эмма, как всегда, спала хорошо. Когда она встала и надела шелковый халат с вышитым слева над грудью маленьким серебристо-синим голубем, была половина седьмого. Еще затекшими ногами Эмма прошла по коридору, радуясь, что пару дней назад купила в Лондоне персидский ковер, по нему теперь так приятно, мягко ходить босиком, и он заглушает скрип половиц. С непокрытыми волосами, где блестели редкие серебристые пряди, она проскользнула в спальню Чарльза под воздействием чувства, называемого ею утренней любовью. А также беспокойства, как ее Чарли провел ночь.

Кровать пуста. Эмма засунула руку под одеяло, проверяя, хранит ли оно тепло. Холодно. По мятым подушкам и простыням, кое-где обнажившим матрас, можно было понять ожесточенность сражения Чарльза со сном. За долгие годы брака Эмма выучилась читать по мужниным следам. Сегодня, как случалось нередко, он, судя по всему, проиграл быстро. Стоявший на ночном столике открытый флакончик с мятным маслом, которое Дарвин втирал в виски при головной боли, тоже не предвещал ничего хорошего. Эмма аккуратно его закрыла.

Не желая столкнуться с прислугой, начавшей приготовления к завтраку и разводившей огонь, Эмма торопливо спустилась вниз и проскользнула в Чарльзов кабинет. Он мирно дремал в кресле в окружении горшков с дождевыми червями. Чтобы не разбудить его, она медленно развернулась. Эмма давно уже радовалась каждой минуте, когда Чарльз спал. Но тут он пробормотал:

– Я проснулся, голубка моя. Да ты простудишься босая.

Снова закрыв дверь, Эмма сказала, что нужно наконец дать указание смазать скрипучую дверную ручку, прекрасно понимая: ее слова имеют мало шансов стать реальностью, поскольку мужу эти звуки довольно важны. Скрип придавал ему чувство уверенности. Когда он был глубоко погружен в работу, никто не мог проникнуть в его святая святых беззвучно, не возвестив о себе таким образом.

Чарльз слегка сдвинулся в кресле и приподнял кашемировый плед. Эмма забралась под него и заворковала. Кресло, не рассчитанное на двоих, застонало. Тем более что Эмма с годами и после множества родов несколько раздалась в ширину. Они решили переместиться в шезлонг. Устроившись, Эмма положила ступни Чарльзу на колени. Тот принялся массировать ей пальцы. Он тоже любил утренние минуты, когда жену еще не затянула ежедневная рутина.

– Не спалось? – мягко спросила Эмма.

Из-за холмов Дауна поднималось солнце.

– Нет. Немного продвинулся в исследованиях.

– Дождевые черви?

– Да. И кое-что повспоминал.

– Как мы познакомились?

– Нет, землетрясение в Чили.

Эмма заурчала. Чарльз массировал погнувшийся с возрастом мизинец и наслаждался очарованием начинающегося дня.

– Ах, мой дорогой Чарли! Мне страшно.

– Отчего, голубка моя?

– Я не знаю, сколько нам осталось времени.

– Никто никогда не знает.

– Это правда. Но неужели мне нужно объяснять самому знаменитому из всех живущих ученых, как уменьшается вероятность того, что наше общее время на Земле продлится долго?

Дарвин поднял седые, в последнее время дико разросшиеся брови, забавлявшие Эмму, глубоко вздохнул и продолжил массаж. Первые лучи солнца добрались до шезлонга и тронули лицо Эммы, еще мягкое после ночи и тем выманившее у Чарльза пару поцелуев. Когда он начал гладить ей лодыжки, Эмма заулыбалась.

– И чего же ты боишься?

Чарльз говорил не очень четко и теперь совсем неохотно, так как знал ответ. А ему хотелось насладиться этим маленьким утренним счастьем без помех в виде тяжелых разговоров.

– Наша разлука станет вечной, – сказала Эмма, побледнев, хотя лучи солнца в этот момент так выгодно осветили ее нос, особенно любимый Чарльзом.

Она чихнула. И перестала урчать, хотя Чарльз добрался до голеней, что ей так нравилось.

Умолк и Чарльз. Да и что он мог сказать, не причинив ей боли? Они не впервые подбирались к щекотливой теме расставания.

– Я знаю, ты не веришь в рай, – сказала Эмма в мучительной тишине, которую лишь на мгновение нарушила Полли, поудобнее устроившись в корзине у камина и опять мирно заснув. – А ты знаешь, что для меня это значит.

Чарльз молчал.

– Я увижу всех – родителей, братьев, сестер. И конечно, наших умерших детей. Только тебя у меня не будет. – Эмма больше не хотела сдерживать слезы. – В тот момент, когда один из нас умрет, мы разлучимся навеки.

Из нагрудного кармана ночной рубашки Чарльз достал носовой платок. Отер ей щеки, сегодня утром показавшиеся ему более впалыми, чем обычно, и всмотрелся во множественные морщинки, разветвляющиеся к вискам и, поскольку в них скопилась влага, напомнившие ему дельту реки.

– Как же мне перенести разлуку, когда нет никакой надежды?

Чарльз молчал.

– Уже сколько лет ты провожаешь меня лишь до входа в церковь. Доставишь мне удовольствие? В следующее воскресенье войдешь туда со мной?

– Ах, Эмма.

– Ну пожалуйста!

– Что это изменит?

– Бог увидит, что по крайней мере ты стараешься. – Эмма стала настойчивее.

– Я старался всю жизнь.

Эмма молчала.

Чарльз молчал.

Эмма принялась аргументировать, а Чарльз испугался ее слов, поскольку, как всегда в такие моменты, чувствовал, что она загоняет его в угол.

– Мне кажется, твои исследования подвели тебя к тому, что ты любую проблему рассматриваешь с научной точки зрения. И со всеми твоими голубями, раками, шмелями и червями у тебя не хватило времени и терпения поставить другие важные вопросы. Да вообще обратить внимание на тревоги близких.

Чарльз молчал.

– Но я надеюсь, ты не считаешь свое мнение окончательным.

Чарльз молчал.

– Как бы мне хотелось, чтобы привычка исследователя не верить ни во что – вообще ни во что, пока оно не доказано, – не слишком сильно повлияла на твою душу. Я говорю о том, что нельзя препарировать так же, как морских уточек.

Чарльз вздохнул.

– Чарли, мы уже старые. У нас не так много времени. Ты добился всего, чего хотел. Бог простит тебе, если ты обратишься к Нему. Он будет милосерден, если ты даже сейчас поднимешься, чтобы найти Его.

Чарльз закашлялся и потуже затянул шаль на горле. У него замерзла и голова. Он коснулся макушки, будто проверяя ее температуру, потом несколько нетерпеливо сказал:

– Ах, Эмма, в таких вопросах я полная бездарь.

– Но тебе не требуются никакие таланты. Награжден будет всякий, кто ищет.

Чарльз молчал.

– Дорогой, ты ставишь крест на нашем будущем! На всем, что тебе тоже важно! Или ты не хочешь увидеть свою дочь Энни, меня?

Чарльз молчал.

– Разумеется, я не могу доказать тебе, – Эмма недовольно растянула «доказа-ать», – что нас ждет рай. Доказа-ать – в твоем холодном, естественно-научном понимании. Но дело не в этом. Пойми же наконец, в вопросах веры дело не в доказательствах.

Через некоторое время она с непривычной горячностью, устремив глаза на потолок, воскликнула:

– Господи, помоги, да пусть же меня услышит собственный муж! – И глубоко вздохнула.

Чарльз смущенно заверил ее, что внимательно слушает. На самом деле больше всего ему хотелось бежать. Эмма разошлась.

– Для меня несомненно, что в момент смерти мы опускаем ручку двери, ведущей в другую комнату. В божественное пространство, одаряющее нас вечной жизнью. Но для тебя, если ты отвергаешь Откровение, дверь навсегда останется закрытой. Всякий, кто не признает божественность мира, будет изгнан, изъят из вечной жизни. Когда-то Библия столько для тебя значила, ты изучал ее.

Чарльз молчал.

Эмма заломила руки и в отчаянии принялась тереть их. Вышел нестерпимый для Чарльза звук. Вроде шуршания сухой листвы. Ему было холодно.

– Если ты не разделишь ее со мной, вечная жизнь для меня не дар, а вечное наказание.

– Ах, Эмма, голубка моя.

Чарльз коснулся миниатюрной вышивки у нее над сердцем, заказанной им давным-давно. Точнее, в «эпоху кошмара» – выражение Эммы – в те далекие пятидесятые годы, когда Чарльз работал как одержимый и больше всего остального на свете его окрыляло разведение голубей. Пока Эмма спорила со священником Дауна, можно ли по воскресеньям вышивать, Чарльз работал даже в Рождество и на Пасху. Ибо, дабы подкрепить теорию эволюции, должен был доказать, что природа осуществляет мириады крошечных изменений, и утратил при этом всякое чувство меры.

Эмма становилась тогда свидетельницей удивительных разговоров, которые ее муж – в синем садовом фартуке и зеленоватой кепке с козырьком, призванной уберечь его от падающего помета (карандаш и блокнот всегда под рукой) – вел сам с собой и голубями.

Чарльз с восторгом организовывал птичью любовь, по все более точным планам спаривая определенных дам с определенными кавалерами, а потом неусыпно дежурил у разных по величине белых или коричневатых яиц, хотя и не мог скрыть свое пристрастие к бежевым.

Он мог сделать голубей более стройными, утолщить клюв или наколдовать какое-нибудь особенное оперение на голове. В избытке гордости голубятника он заявлял, что ни в чем не уступает самым модным дамским портным.

Если бы только не горы трупов. По сравнению с этим не так страшно было даже воркование, которое в самое неподходящее время будило всю семью. Потому что за разведением следовало убийство.

В письме к кузену Фрэнсису Чарльз признавался: «Я совершил злодейство: умертвил десятидневных павлиньих голубей. Тяжело, скажу тебе, видеть, как ковыляют птенцы, эти неловкие ангелочки, а в следующую секунду принять решение и сделать так, чтобы они вдохнули синильной кислоты и поникли. Хотя все происходит во священное имя науки! Дорогой Фрэнсис, ты не узнаешь мой кабинет. Из берлоги ученого он превратился в комнату ужасов».

Там посреди уродившихся калеками дутышей лежали и разлагались некогда самые красивые птенцы павлиньих голубей. Это, конечно, не оставило равнодушными и детей. Как же Эмма могла хотеть, чтобы он называл ее голубкой?

После убийства он их варил. Что несколько упрощало препарирование птичьих скелетов. Клубы пара, вырывающиеся из кастрюль, используемых не по назначению, обволакивали весь дом, вызывая рвотные позывы. Даже терпеливейший дворецкий Джозеф, умевший в любой мыслимой ситуации держаться подобающе, в то время часто выходил на улицу продышаться.