Батюшков не болен (страница 6)

Страница 6

Анна была первой, самой старшей из единоутробных сестёр поэта, а Александра – третьей. Она не вышла замуж и не знала материнства. Её стареющий отец, брат и сёстры с детьми и мужьями, их семейные и финансовые отношения – стали её отношениями. Они были её семьей. Им она посвятила жизнь. Если кто-то и был невольным ангелом-хранителем семейства Батюшковых, то это была сестра Саша – словно имя матери, которое она носила, сделало её ответственной за всех в этом большом и пёстром семействе. Когда отец снова овдовел, когда снова остался один с малолетними детьми от второго брака – Помпеем и Юлией – и доживал век в разорённом Даниловском, Саша мчалась к нему по первому зову. Она хлопотала о свадьбе родной сестры Варвары и воспитании младшей сводной – Юлии. Тревога за близких изматывала Александру Николаевну. “Не можешь ли ты раздобыть для меня сонного порошку, – пишет она брату в апреле 1811-го, – я вовсе лишена этого дара небес”. И снова: “Шутки в сторону, не знаю, что и делать, дабы обрести сон”.

На излечение помешанного брата она направит всю нерастраченную материнскую энергию. Её подвиг глубоко и точно оценят друзья поэта. Она будет “единственной по нежности сердца и бескорыстию в привязанности к брату” (Жуковский).

Если правда, что безумие лишь дремлет в человеке, что оно, как скажет Батюшков, лишь “крокодил” на дне “колодца” души, и нужен только толчок, чтобы разбудить его – судьба Саши лучшее этому доказательство. Отчаявшись спасти брата, она сама погружается во мрак. “Крокодил” безумия тоже понемногу выбирается из её “колодца”. В болезненном рассудке Саша проживёт двенадцать лет и умрёт только в 1841 году. Поэту Батюшкову не станут говорить о гибели сестры. Ты раздала свою жизнь другим, но что ты получила взамен – мог бы спросить он сестру?

“Я не могу понять, что нас так привязывает к жизни… – обронит в письме Саша. – Кроме огорчения и болезни ничего нет”. Жестокий приговор, и выносит его девица двадцати пяти лет от роду. Но мы слышим голос не по годам трезвой, проницательной женщины. Оглядываясь на её жизнь, можно сказать, что именно она и была самой счастливой – если считать за счастье возможность раздать свою любовь близким. Когда она выполнила предназначение, то просто исчезла. Человек, живущий для других, не думает о воздаянии, могла бы она ответить брату.

Лучшее время

В частных письмах людей подцензурного времени почти не встретишь разговора о политике – как будто существует грань, через которую автор не разрешает переступить себе. Павловская, николаевская, советская, нынешняя – любая “цензурированная” эпоха живёт вне исторического контекста и его Большого времени. Создаётся впечатление, что человек такой эпохи состоит из одних сплетен, амуров, анекдотов, интриг по службе, хозяйства и сутяжничества, и семейного быта с его детскими болезнями и долгами.

Впечатление ложное, разумеется.

В последние годы правления Екатерины (а потом и в короткую эпоху Павла) цензура и доносы стали общегосударственной формой полицейского надзора за подданными. Жизнь была буквально пропитана соглядатайством. О том, что на границах досматриваются иностранные книги, а письма, идущие официальной почтой, перлюстрируются – знали все. Одна неловкая фраза или страница сочинения (как сегодня репост или лайк) могли стоить автору карьеры, а то и свободы. Расплывчатость требований (пресекать что-либо противное закону Божию, гражданственности и нравам) – а также отсутствие профессионального чиновничьего аппарата – развязывало доносчикам и цензорам руки. Что бывает, когда свободомыслие запрещается на государственном уровне, какой простор открывает подобный запрет для человеческой подлости – хорошо видно по тому, как поэт и цензор Туманский обошёлся с Карамзиным. Когда-то Карамзин отказался напечатать стихи Туманского в своём журнале, и тот, уже в должности цензора, в отместку запретил ввоз в Россию экземпляры немецкого издания “Писем русского путешественника”. Он не только “остановил” книгу, но представил начальству донос, указав на “опасные” в ней места, и только случай спас будущего историка от крупных неприятностей.

Политика обсуждалась устно или заносилась в дневники, но дневники тоже оказывались ненадёжными носителями. После 14 декабря Пушкин уничтожил многие записи, то же касалось писем и записок, шедших из рук в руки в обход почты[8].

Батюшкову было два года, когда пала Бастилия и наступили великие 1790-е. На его отрочество пришлись “турбулентные” годы правления Павла с эскападами во внутренней и внешней политике. Батюшков перешёл в пансион Триполи в год цареубийства. Французская революция, на фоне которой жила вся Европа, принципиально изменила представление европейского человека об истории, обществе и его собственной социальной природе. Батюшков был современником триумфа и падения Наполеона, и даже участвовал в его разгроме. Он пережил декабрь 1825-го, и хорошо, что был не в уме, ведь в ссылку ушли многие из тех, кого он знал и любил с детства.

Как поэт и человек Батюшков состоялся в историческом промежутке между эпохой Французской революции и восстанием декабристов, поставившим эпохе кровавую точку в далёкой России; между закатом классицизма и зарёй романтиков с войной 1812 года в точке исторической кульминации. В каком-то смысле это было везением, поскольку обретать собственное, внутреннее время, а значит и собственный голос, в промежутке проще – когда история делает скачок, инерция традиции ослабевает и поэту нужно самому искать, на что опереться.

Жизнь Батюшкова – поиск такой опоры. В свете подобного поиска можно было бы назвать его поэтом-экзистенциалистом, недаром именно Паскаль со временем всё больше привлекает его читательское внимание. Правда, по мере нарастания болезни связи с внешним миром одна за другой обрываются; он всё чаще пасует, прячется в себя от времени и вопросов, которые оно ставит. Ещё в молодости приговор Истории он высокомерно произносит с позиции вечности, и в этом высокомерии – его слабость, ведь именно История заставит его радикально поменять представления о себе и мире. Точкой опоры для него станет собственный опыт, горький, но свой, и отвечать перед своей жизнью и Временем он будет тоже – сам.

В 1797 году отец поэта отчаивается получить в Петербурге новый чин и должность. Из денег, полученных от заёмного банка, он внесёт за обучение сына в пансион француза Осипа Жакино 700 рублей на год – и удалится в Даниловское. А когда придёт время отдавать в пансион младшую Вариньку, Николай Львович переведёт сына в пансион подешевле: к итальянцу Ивану Антоновичу Триполи.

Трудно недооценить значение этого “перевода”.

Иван Антонович был географ и преподавал в Морском кадетском училище. Чтобы сколько-нибудь подработать к небольшому жалованью, он держал на дому частную школу, как делали многие преподаватели. Судя по эпиграмме, кадеты относились к наставнику с любовью, но без особого уважения (“Прекрючковатый нос, фитою ножки, / Морской мундир, гусарские сапожки”). Тем не менее вкус к итальянскому языку, а значит и к литературе – привьёт Батюшкову именно этот нелепый и смешной, не по моде одетый Иван Антонович.

Существует письмо Батюшкова из пансиона в Даниловское, в котором звучит хрестоматийная фраза “прохожу италиянскую грамматику и учу в оной глаголы”. Есть в письме упоминание и “большой картины”, которую Константин копирует по заданию старшей сестры Анны. Кисти какого художника принадлежала картина? Неизвестно, “Диану и Эндимиона” весьма часто изображали в европейской живописи. Однако сам античный сюжет исполнен глубокого “батюшковского” смысла. Влюблённая в Эндимиона, богиня Диана регулярно является юноше во сне. Однажды Эндимион просыпается. Он видит Диану, но считает её прекрасное видение сном. Чтобы увидеть богиню снова, он спит всё чаще и дольше, пока окончательно не перебирается за черту яви. Диана (Селена) была богиней луны, а Эндимион, таким образом, первым человеком-лунатиком; странно и страшно, что подобный сюжет рисовал в детстве первый лунатик русской поэзии Константин Батюшков.

Благодаря Анне из Батюшкова получился неплохой рисовальщик и, главное, разборчивый ценитель живописи. Мы в этом не раз ещё убедимся. На всю жизнь (и даже в безумии) он сохранит твёрдость руки и цепкость взгляда. Перед нами не альбомные завитки и виньетки, а портреты и жанровые сцены, довольно точно, хотя и “всырую” набросанные. Выпуклость, наглядность, художественность физического мира, которые схватывает глаз художника, найдут себя в поэзии. Батюшков станет одним из первых поэтов, чей визуальный ряд с его поблескивающими при лунном свете пиками или ночным дымящимся костром серьёзно потеснит абстрактную риторику классицизма и вычурные барочные метафоры. После Батюшкова только Пушкин сможет одной строкой оживить целую картину (“сальная свеча темно горела в медном шандале”).

Первым литературным опытом Константина был перевод на французский речи митрополита Платона. Речь была написана на восшествие Александра и прочитана Платоном во время московской коронации. “Отважится вокруг престола твоего пресмыкатися и ласкательство, и клевета, и пронырство со всем своим злым порождением, – писал митрополит, – откроет безобразную главу свою мздоимство и лицеприятие…” Однако с “помощью небесной подвиг твой будет удобен, бдение твое будет сладостно, попечение твое будет успешно…”

Речь императору понравилась. В числе переводов на другие языки она была опубликована. Если верно, что при переводе особенно усваивается склад авторской мысли, то Батюшкову повезло: митрополит Платон считался одним из самых просвещённых церковников. В том же письме Батюшков не без гордости сообщает о переводе отцу, и это едва ли не единственное свидетельство жизни поэта в пансионе. Мальчик просит деньги на прачку, почтовые расходы и крепостного слугу Фёдора. Он напоминает, что отец обещал подарить телескоп, который “можно продать и купить книги”. Для Батюшкова-подростка мир звёздного неба несравним с внутренним миром человека, который открывается в книгах.

Жизнь в пансионе приучала к самообслуживанию и чем-то напоминала армейскую; в военных походах этот опыт Батюшков, надо полагать, вспомнит. В отрыве от семьи, жизнь в чужом городе, в замкнутом пространстве среди себе подобных, учит подростков жить своим умом и расчётом. В таких условиях они рано взрослеют. У Жакино и Триполи Батюшкова научат не только языкам и наукам, но и самостоятельно распоряжаться личной жизнью и средствами к ней; самому принимать решения и отвечать за них. Несмотря на сложившийся образ певца неги и счастливых мгновений, в жизни Батюшков будет человеком действия. Его бездомность, заброшенность в мире породит “охоту к перемене мест”, которая будет формой поиска дома и сделает Батюшкову-поэту и судьбу, и легенду, но, увы, не сможет защитить от болезни. В конце концов его бесконечные разъезды превратятся из поиска точки опоры в попытку убежать от неизбежного помрачения.

Впрочем, первые годы в Петербурге – и в пансионе, и по выходе из него – не назовёшь временем одиночества и бесприютности. В судьбе юноши многие принимали участие. В семействе Михаила Никитича Муравьёва, сенатора, поэта, в прошлом литературного воспитателя великих князей – Батюшков живёт в Петербурге сразу после выхода из пансиона. Дядюшка и тётка, их дети – весь, как называли это семейство, “муравейник” – отныне и его семейство тоже, причём на долгие годы. Муравьёвы по-родственному опекают племянника, и этот образ поэта из провинции, которому покровительствуют влиятельные столичные родственники, позже окарикатурит Грибоедов в пьесе “Студент”.

Именно к этому времени (1801), когда Муравьёв определяет Батюшкова в министерство просвещения – относится первый из известных портретов Константина Николаевича. Мы видим совсем ещё молодого человека, подростка. По выражению лица складывается ощущение, что юноше в ведомственном мундире неловко, как если бы мундир был велик, и он с осторожностью выглядывает из него, и за раму картины тоже. Батюшков похож на большую пугливую птицу. Первый портрет поэта и сегодня можно увидеть в литературном музее Пушкинского Дома.

[8] Известно, что в ночь после смерти Дельвига его близкие, опасаясь обыска, сожгли почти весь архив, лишив нас по-настоящему бесценного материала.