Уолден, или Жизнь в лесу (страница 3)
Как строительство железных дорог открывает новую геологию, так и рубка льда для хозяйственных нужд зимой 1846–1847 годов дает Торо новые возможности для изучения. Он замечает различия в его оттенках так же точно, как его современник, художник-пейзажист Фредерик Эдвин Черч, переносивший на холст айсберги. В начале 1846 года Торо осознал, какие возможности дает замерзший Уолденский пруд для проведения значимых исследовательских работ. «При помощи компаса, цепи и эхолота», пробивая дыры по прямым линиям в разных направлениях, он зондирует глубину, представляя читателю нарисованную карту пруда в масштабе «40 родов на дюйм», а также схему дна. Долгое время ходили слухи, что пруд бездонен: «Удивительно, сколько еще люди будут верить в бездонность пруда, не удосужившись измерить его глубину». Землемер с гордостью объявляет: «Но могу заверить своих читателей, что у Уолдена достаточно твердое дно, а глубина хоть и необычно велика, но совсем не поразительна». Пруды мельче, чем мы себе представляем: «Большинство прудов, если их опустошить, станут лугами, не глубже тех, что мы часто видим». Большинство загадок в точности так же являются плодами отсутствия попыток терпеливого научного изучения. Те, кто впервые читают «Уолден», могут быть удивлены тем, насколько большая часть его энергии посвящена эмпирическому исследованию и выявлению. Романтичный служитель природы носит изысканные очки, более подобающие Франклину и философам. Цель Торо – примирить нас, после веков смутного человеческого эгоизма, с Природой как она есть, безжалостной и беспощадной. Необходимо, чтобы нас призвали из коллективных удобств и иллюзий деревенской жизни.
«Нам нужен стимул дикой природы… Природы никогда не будет достаточно. Нас должна наполнять силами демонстрация ее неистощимой силы, могущества и титанических возможностей… Нам надо быть свидетелями того, что есть что-то, выходящее за границы обыденности. Что какая-то жизнь свободно пасется там, куда мы никогда не зайдем. Нас веселит, когда мы наблюдаем стервятника, питающегося падалью. Она вызывает у нас отвращение и уныние, он же получает от такой пищи здоровье и силы».
Торо рассказывает, что на тропе к его домику лежала дохлая лошадь, чей запах его отталкивал, но приободрял тем, что «она придавала уверенности в хорошем аппетите и несокрушимости бытия». Видение «Природы с окровавленными клыками и когтями», вызывавшей сожаление у Теннисона и других христиан Викторианской эпохи, лишь воодушевляло отшельника: «Мне нравилось видеть, что Природа настолько изобилует жизнью, что может позволить себе пожертвовать несметным числом существ, охотящихся друг на друга. Ее нежные создания могут так невозмутимо стираться с лица земли, словно их и не было никогда, – например, головастики, которых глотают цапли, или черепахи и жабы, раздавленные на дорогах. Иногда она проливает целые дожди из плоти и крови. При таком обилии случайностей не стоит придавать им значения. Мудрец может подумать, что Вселенная непорочна. Ведь яд не ядовит, и ни одна рана не смертельна. Но сочувствия весьма шатки…»
Он, некоторым образом, провозглашает смертную основу нашего органического существования и при этом требует не только принять мироздание, как предлагает другой представитель трансценденталистов, Маргарет Фуллер, но и ликовать в нем.
Собственную смерть (от туберкулеза, в возрасте сорока четырех лет) Торо встретил с безмятежностью, восхитившей большинство жителей Конкорда. Известны его слова тем, кто пытался подготовить умирающего к переходу в иное состояние: «Мир един в моменте». Он не совсем отрицал бессмертие души. Некоторые его фразы допускают такую возможность, и рядом с приведенными выше фразами писатель вспоминает, как «дикая речная долина и леса купались в таком чистом и ярком свете, что пробудил бы и мертвых». И делает вывод: «Не может быть более убедительного доказательства бессмертия. В таком свете все должно жить». Хотя его значение не совсем ясно, можно считать это всплеском животного оптимизма после длиннейшего, реалистичного восторжения природой, как химической, молекулярной и математической конструкцией. Природа удержана в крепких руках науки и лишена антропоморфизма даже в замысловатой форме, выраженной неоплатонизмом Эмерсона.
Больше никакого идеализма, никаких платонических форм, никаких блестящих архетипов, существующих независимо от отдельных вещей. «Нет идей вне вещей», – скажет в следующем веке Уильям Карлос Уильямс, подарив девиз модернизму. Поэзия Уильямса, Элиота и Паунда показывала, что вещи, пусть даже собранные фрагментарно и образно, без выписанных эмоциональных и логических связок, придают живость языку и непосредственность связке писателя с читателем. Нас до сих пор восхищает именно «вещизм» прозы Торо, неуемная энергия, с которой он перескакивает от детали к детали, от образа к образу, в то же время влача некоторую часть метафизического бремени трансцендентализма. Без этого бремени, которое заметно легче в посмертно изданных работах «Леса Мэна» и «Кейп-Код», он удерживается в шаге от звания внимательного и красноречивого автора травелогов. Однако хаотическая, окутанная туманами вершина горы Ктаадн – «сырье планеты, сброшенное из невидимой каменоломни» – и обломки судов, и перекрученные ветром яблони Кейп-Кода позволяют нам почувствовать метафизический трепет человека, столкнувшегося в лице безжалостной природы с образом чего-то гнетущего внутри самого себя и очищающего одновременно.
Последние годы жизни Торо, когда взгляды аболиционистов и рабовладельцев дошли до настойчивых предзнаменований кровавой войны, были отмечены (и даже заслужили печальную славу) его пылкой поддержкой налетчика Джона Брауна, с которым он коротко встретился в Конкорде и нашел его «весьма здравомыслящим человеком, вдумчивым и практичным», обладающим «тактом и благоразумием», а также спартанскими привычками, к тому же питающимся скудно, как солдат. Миролюбивый Торо превозносит этого мрачного убийцу по практичной причине: Браун предпринимает действия, жестокие действия против санкционированного насилия рабовладельческого государства:
«Это был его личный принцип, что у человека есть признанное право применить насилие к рабовладельцу с целью спасти раба. Я согласен с ним… Я не хочу ни убивать, ни быть убитым, но предвижу обстоятельства, при которых оба этих события стали бы неизбежными. Мы сохраняем так называемый мир в нашем обществе, ежедневно совершая мелкое насилие».
Взгляды Торо роднят его с революционерами 1960-х. За установленным порядком он видел насилие, за частной собственностью – порабощение, а за газетными «новостями» – сейчас это шире распространено, чем сорок лет назад – личное мнение. «Обман и иллюзии принимаются за чистейшую правду, в то время как действительность кажется вымышленной». Слово «реальность» многократно повторяется в «Уолдене»: «Возьмемся за себя, начнем работать и протиснем ноги через грязь и тину мнений, предубеждений, традиций, иллюзий и видимости… пока не доберемся до твердого дна и лежащих на своем месте камней, которые сможем назвать реальностью… Мы жаждем только реальности, будь то жизнь или смерть. Если мы действительно умираем, пусть услышится хрип в наших глотках и почувствуется холод в конечностях. Но если живы, займемся своим делом».
Темному безбрежью безразличия материальной Природы мы можем противопоставить только краткий свет своей осознанности, подобно лампе в хижине. Пробуждающее благословение «Уолдена» заставит нас почувствовать, что это честная борьба на равных. Соединенные Штаты 1850 года, с населением двадцать три миллиона человек, были достаточно маленькой страной, чтобы воспринимать их единым целым. Хотя Торо и был знаменит своей одиночной жизнью в лесу, словно Мелвилл – «человек среди каннибалов», он слыл общительным. Когда писатель в 1856 году навещал своих друзей, семью Лумис из Кембриджа, ему вручили новорожденную Мейбл Лумис, и в этот неловкий момент он держал ее головой вниз.
Потом она прославилась как первый редактор поэзии Эмили Дикинсон, а в двадцатом веке – как главный пример сексуально удовлетворенной и свободной викторианской женщины в социально-историческом романе Питера Гэя «Нежная страсть». В 1852 году Торо, будучи уже знакомым с большинством писателей Новой Англии, посетил комнату Уолта Уитмена в Бруклине, где тот жил в неряшливой обстановке со своим слабоумным братом. Хотя у них были разные мнения относительно обывателя – Уитмен позже определил янки как обладающих «чрезмерно обостренным чувством высокомерия», а Торо заявил о стихах некоторых нью-йоркских поэтов как о «мягко говоря, нехороших, просто чувственных… словно это слова животных» – оба произвели друг на друга приятное впечатление. «Он замечательный человек», – написал Торо об Уитмене в письме, а о сборнике его стихов – «В целом они кажутся мне очень смелыми и американскими, за некоторым исключением. Я не верю, что все произнесенные проповеди, даже вместе взятые, сравнимы по силе наставлений».
Со временем «Листья травы» и «Уолден» стали двумя великими свидетельствами американского индивидуализма, заверяя Новый Свет, которому всегда не хватало уверений в ценности, силе и красоте свободной личности.
Джон Апдайк
Май, 2003 г.
Хозяйство
Эти страницы – точнее, большая их часть – написаны в лесу, в миле от любой живой души, в доме, построенном мною на берегу Уолденского пруда, в городке Конкорд, штат Массачусетс. Пропитание добывалось исключительно собственным трудом. Так я прожил два года и два месяца. А теперь снова вернулся на время к цивилизованной жизни.
Я не стал бы посвящать читателей во все подробности моей жизни, если бы не настойчивые расспросы земляков, интересующихся моим бытием. Кто-то счел бы их неуместными, но мне они таковыми не кажутся. А учитывая обстоятельства, они более чем естественны и уместны. Некоторые спрашивали, чем я питался, не страдал ли от одиночества, не боялся ли и тому подобное. Других интересовало, сколько жертвовалось на благотворительность. А многодетные любопытствовали, скольких бедных детишек я содержал. Так что прошу прощения у тех читателей, кому безразлична моя персона, если попытаюсь ответить на подобные вопросы в книге. В большинстве их повествование не ведется от первого лица, и местоимение «я» опускается, но здесь оно сохранится. И это будет главным отличием от прочих писателей, если говорить о собственном эго. Мы склонны забывать, что рассказ обычно ведется от первого лица. Я не говорил бы о себе так много, если б знал кого-то, как себя самого. К сожалению, недостаток опыта вынуждает ограничиться самоописанием. Со своей стороны, я жду от каждого автора простого и честного рассказа о собственной жизни, а не сплетен о других. Пусть пишет, словно родным из дальних краев, ведь если эти истории реальны, то непременно произошли за тридевять земель.
Пожалуй, эти страницы адресованы в основном бедным студентам. Остальные читатели могут удовлетвориться тем, что им близко. Никто, надевая пальто, не старается порвать его по швам, ведь оно может кому-то подойти по размеру.
Я должен кое-что сказать. Это касается не столько китайцев или обитателей Сандвичевых островов, сколько вас, читающих эти страницы, – то есть жителей Новой Англии. Кое-что об условиях вашей жизни – в особенности внешних условиях или обстоятельствах – в этом городе, как и любом другом. Неизбежна ли их сегодняшняя убогость, можно ли их улучшить или нет. Я немало ходил по Конкорду, и везде – в лавках, в конторах, в полях – мне казалось, что местные жители накладывают на себя епитимью тысячами разных способов. Я слышал об индийских браминах, восседающих меж четырех костров и смотрящих прямо на солнце. А иногда висящих вниз головой над пламенем или смотрящих в небеса через плечо, «пока не утрачивается возможность вновь принять естественное положение, а через искривленную шею в желудок не лезет ничего, кроме жидкостей». Я слышал о пожизненно самоприкованных цепью у подножия дерева, или измеряющих своими телами, подобно гусеницам, просторы обширных империй, или стоящих на одной ноге на вершине столба. Но даже эти формы сознательного самобичевания вряд ли более невероятны, чем сцены, наблюдаемые мной ежедневно. Двенадцать подвигов Геракла пустячны по сравнению с теми, что совершали мои соседи. Ведь их всего двенадцать, и каждый был конечен. Но эти люди из Конкорда никак не прогонят и не захватят в плен чудовище, и не закончат тяжкий труд. У них не было сподвижника Иолая, прижигающего раскаленным железом шею, с которой только что слетела голова гидры, чтобы на этом месте не выросло две новых.