Стеклянный дом (страница 7)
Резкий стук. Они обе оборачиваются. В дверях стоит Мардж, держа в одной руке связку ключей, как у тюремщика, а во второй, высоко поднятой, – большие потертые кожаные берцы с развязанными шнурками.
– Решила захватить их из сарая для вас, Рита. Ботинки Робби, нашего лесника и плотника. Он их все равно не носит. Как я уже говорила, вам здесь понадобится обувь покрепче. Вроде как раз придутся впору, а?
Мужские сапоги. Как унизительно.
– Ну, теперь оставлю вас в покое. – Это вряд ли. Мардж не двигается с места. Потертые берцы лежат у ее ног, как псы, ждущие команды.
– Вы что-то еще хотели, Мардж? – натянуто произносит Джинни.
– Не знаю, уместно ли мне говорить об этом…
Так не говорите, безмолвно умоляет Рита, вспомнив, как миссис Пикеринг из тридцать пятого дома после такого вступления выдала: «Ничего, родишь нового, Джинни». Руки Джинни, лежащие у нее на коленях, начинают переплетаться. Они всегда ее выдают.
Мардж облизывает зубы.
– Я слышала, что случилось с вашей малышкой, миссис Харрингтон, – выпаливает она, будто заранее заготовила речь. – Глубоко сожалею о вашей утрате.
Молчание затягивается. Рита вспоминает утро после рождения малышки: как она убирала из хозяйской спальни месиво, в которое превратились газеты на полу, пропитанные кровью; забытая стопка испачканных полотенец на подоконнике; металлический запах, повисший в воздухе. Пустая колыбелька.
Мардж шаркающей походкой направляется обратно в коридор.
– Постойте, – вдруг говорит Джинни.
Мардж вытягивается по струнке. Рита готовится к неизбежному.
– Спасибо. – Руки Джинни замирают. Кольцо с бриллиантом поблескивает в землистом коричневатом свете. – За то, что не отрицаете существование моей малышки, как большинство.
Мардж расслабляется с почти осязаемым облегчением.
– О, я забыла. Еще кое-что.
Ну, все. Теперь она точно не уйдет, думает Рита.
– Сегодня звонил какой-то мужчина. Еще до вашего приезда. Просил позвать к телефону вас.
Джинни тут же выпрямляется, как слабый росток после полива.
– Не Уолтер?
– Точно не он. – Мардж прищуривается и повнимательнее присматривается к Джинни. – Звонил три раза. Но имя называть отказался.
О нет. У Риты внутри все обрывается. Только не он. Только не здесь.
– Как странно, – слабо выговаривает Джинни.
Воздух вдруг становится разреженным. Проходит несколько секунд.
– Ну, хорошего вам вечера. – Мардж удаляется, звеня ключами.
Джинни прикрывает рот рукой. Рита сидит неподвижно и не смеет произнести ни слова, только слушает, как дыхание Джинни учащается, как смесь боли и желания вырывается из ее губ сквозь хрупкие, увешанные бриллиантами пальцы.
7
Гера
ДОН АРМСТРОНГ КОГДА-ТО БЫЛ папиным лучшим другом. Они вместе учились в Итоне, и на старой школьной фотографии, которую папа швырнул об стену на Пасху, они широко улыбаются, глядя друг на друга, а не в объектив, как будто услышали шутку, понятную только им двоим. Через несколько лет после выпуска именно Дон позвал папу на вечеринку, где тот познакомился с мамой. По семейной легенде, каблучок ее туфельки на шпильке застрял в решетке ливневки и отломился. Дон на закорках донес ее до стоянки такси, а папа сел с ней в машину и сопроводил маму до ее комнаты в Кенсингтоне. «Командная работа», – всегда говорила мама.
В свадебном альбоме родителей они снова стоят рядом, приобняв друг друга за плечи. Дон в роли шафера выглядит примерно так же, как и сейчас, – загорелый, широкоскулый, русоволосый и будто всем своим видом хочет показать, что он здесь главный. Папа, бывало, шутил – в те времена, когда он еще не растерял чувство юмора, а любовные похождения Дона были забавной темой для разговоров, а не кровоточащей раной, – что Дон не облысел, потому что не завел себе «обузу» в виде семьи и никогда в жизни толком не работал. Ему в наследство достались акции и ценные бумаги, а папе – полуживая старая стекольная компания и нерентабельная кварцевая шахта в Африке. У Дона на уме были одни приключения. У папы – совещания, стекловаренные печи и бастующие шахтеры.
Дон много путешествовал. Мама время от времени посматривала в окно и говорила что-то вроде: «Уолтер, когда мы в последний раз видели Дона? Надеюсь, он не вляпался в какие-нибудь неприятности», – и ее голос всегда звучал как-то слишком высоко.
Проходило некоторое время – несколько дней или недель, мы никогда не знали наверняка, – и Дон снова объявлялся у нас на пороге, помятый после долгого перелета, и его голубые глаза поблескивали, как бусинки, на загорелом лице, а карманы выцветших на солнце штанов цвета хаки были набиты историями и подарками для нас с Тедди: тигриный клык, золотой индийский браслет, деревянная маска с глазами-щелочками, которая смеялась в моих кошмарах.
За ужином он вытворял шокирующие вещи – например, помогал маме на кухне, чего мой отец не стал бы делать даже раз в миллион лет.
– Посторонись-ка, Джинни, я сам потолку картошку, – говорил Дон и устраивал жуткий бардак: жир брызгал во все стороны, картошка катилась по столу, а мама смеялась, прислонившись к холодильнику, и ее ничуть не тревожила масляная пленка на полу, раздражавшая ее в любой другой ситуации.
А после ужина разговоры шли уже не о том, что Пикеринги сделали со своим садом («Это же надо додуматься – пересадить эти старые розы!»), и не о том, что семейство Смит-Бернет приобрело домик для отдыха во Франции. Мы переносились в другой мир.
Дон садился в папино кресло – никому больше его не предлагали: кожаная обивка приняла форму папиного тела, как седло. Он откидывался на спинку, держа в руках бокал виски со льдом, рассказывал о своих путешествиях, и казалось, что глобус в гостиной сам начинал вращаться вокруг своей оси. Марракеш. Париж. Бомбей. Больше всего Дон любил охоту в Кении. Он словно заново переживал все во время рассказа: грохот выстрела и отдача, бьющая в плечо; восторг, переполняющий охотника, когда огромный зверь падает на землю.
– Чем ближе оказываешься к смерти, тем отчетливее чувствуешь себя живым, – говорил Дон.
Иногда отец бормотал что-то про температуру в стекловаренных печах или про глубину своей кварцевой шахты в Намибии, которая осталась ему в наследство от любимого дядюшки и которую он называет «своим самым затратным и трудным ребенком» и отказывается продавать. Но ни то ни другое не могло прогнать из нашего воображения едкий запах львиной крови, и Тедди всякий раз просил его не перебивать. А мама сидела, поставив локти на колени, подпирая подбородок рукой, и всем телом тянулась к Дону, и все, чего она не успела попробовать в жизни, все места, где ей не довелось побывать, отпечатались морщинкой у нее на переносице, как штамп, который ставят на почтовые марки. (Папа никогда не брал ее с собой в поездки. Ей приходилось сидеть дома с нами. «Обороняй наш форт», – говорил он.) Когда Дон уезжал, в ее глазах появлялось непонятное отстраненное выражение, примерно такое, как вчера в машине по дороге в Фокскот: она думает, что за этими большими темными солнечными очками ничего не видно, но это не так. Я все вижу.
Дон никогда не задерживался надолго. И в те самые выходные он тоже не задержался. Всего на одну ночь остановился в гостевой спальне, пока папа был в деловой поездке за границей – уже больше месяца. На следующее утро я увидела, как мама выходит из гостевой спальни. Ее лицо сияло, волосы были взлохмачены, тушь растеклась по скулам, и казалось, будто за ночь ее разобрали на части и сшили заново. Это было примерно за три месяца до того, как она объявила о своей беременности и назвала предполагаемую дату рождения ребенка.
До этого раз в месяц в нашем доме сгущались тучи. Мама отправлялась в постель с таблеткой аспирина и грелкой. Я замечала в унитазе капельки крови и понимала, что ребенок, которого они с папой так старались сделать, – тот самый, которого когда-то планировали родить вскоре после Тедди, – опять не получился. И я молилась, чтобы он поскорее получился. Но только не так.
Не знаю, что заставило меня сделать подсчеты. Повнимательнее изучить учебник по биологии. Наверное, я просто знала. И папа, кажется, тоже. Сейчас, когда я думаю об этом – а я по-прежнему часто об этом думаю; мысли скачут и кусаются, как блохи, – то понимаю, что во всем, что с нами случилось, виноват Дон. И ему ничего за это не было.
8
Сильви
ДНИ ПРОЛЕТАЮТ В ЛИХОРАДОЧНОМ ритме. Спасаясь от грызущего меня страха, я перескакиваю от одного мгновения к другому в тумане суеты. Между поездками в больницу и звонками на мамин телефон, чтобы снова и снова прослушать запись ее голоса на автоответчике, я с маниакальной озабоченностью пытаюсь превратить квартирку Вэл в настоящий дом. Я хочу, чтобы Энни сама хотела проводить здесь побольше времени, а не заглядывала из чувства долга.
Когда Кэролайн прилетит из Америки, мне нужно, чтобы она тоже одобрила мое новое жилье, а не сочла его отражением кризиса среднего возраста, настигшего ее безумную лондонскую сестричку. Я набрасываю шерстяные пледы на девственно-чистый белый диван и готовлю по маминым рецептам, которые помню с детства: торт «Красный бархат», грибной киш на тесте бризе и соленый рыбный пирог.
Моя работа как будто существует где-то в другом измерении. В измерении, в котором мне теперь невыносимо находиться. Так что я отмахиваюсь от всех новых проектов, включая пятидневные съемки каталога в Греции. То, что я работаю на себя, еще не значит, что я не могу взять отпуск по семейным обстоятельствам.
Пиппа, мой агент, язвительно замечает, что я, конечно, могу, просто оплачивать его никто не будет.
– Отдохни, сколько будет нужно, – говорит она, а потом более сурово: – Но не слишком долго.
Мы обе знаем, что я сильно рискую, пропадая с радаров, когда многие другие визажисты – молодые, согласные на любую работу, активно ведущие соцсети и блоги с полезными советами – готовы составить мне конкуренцию. Я не говорю Пиппе, что сейчас не способна нарисовать ровную стрелку – руки трясутся; что почти не сплю, а когда кто-нибудь спрашивает, как у меня дела, я понятия не имею, что отвечать.
Нет таких слов, чтобы описать это странное, неустойчивое состояние, в котором я оказалась. Скорбеть пока рано, но чувство потери выбило у меня почву из-под ног, и каждый день мне не хватает привычных звонков и непринужденной болтовни, электронных писем, планов на Рождество, которые мы с мамой почему-то начинаем обсуждать уже в августе. Я дохожу до даты в ежедневнике, на которую мы с ней планировали поход на новую выставку в Музее Виктории и Альберта. И я представляю, как это происходит в параллельной гипотетической вселенной, как мы идем мимо греческих статуй и мама, по своему обыкновению, говорит: «Я готова здесь поселиться».
Поскольку сейчас я живу на кофе и адреналине, вес начинает уходить. (Приятно, несмотря на обстоятельства.) Сердце постоянно колотится со скоростью десять километров в секунду. Глядя в зеркало, я замечаю, что у меня дергается левый глаз. Мы часто думаем, что другие люди не замечают в нас таких мелочей, – нет, замечают. И тем не менее. Мужчина на черном нэрроуботе, тот самый, что играет на гитаре и носит потрепанную шляпу, придающую ему сексуальный, щегольской вид, начал улыбаться мне всякий раз, когда я прохожу мимо него по бечевнику[5], нахмурившись после очередного посещения больницы. Или, бывает, я сижу на балконе, размышляя и наблюдая за цаплей, и вдруг замечаю, что он смотрит на меня с палубы. Возможно, он чокнутый или просто подслеповатый, но его улыбка всегда похожа на вопрос. Один раз я даже улыбнулась в ответ.
Звонит Стив.
– Тебе плохо, так ведь? – Пассивная агрессия. Наверное, Энни что-то ему рассказала. – У тебя какой-то безумный голос, Сильви. Это просто дикость, что ты в такое тяжелое время сидишь одна в квартире Вэл. Возвращайся домой, детка. Я о тебе позабочусь.