Разрыв-трава. Не поле перейти (страница 15)

Страница 15

– Не твоего ума дело! Знай сверчок свой шесток! – Агапка подобрал поводья, подбоченился, посмотрел в окно. И Корнюха, не оглядываясь, понял, что из зимовья за ними наблюдает Устя, а этот хорек еще нарочно на него покрикивает, силу свою кажет. Взбешенный, рванулся к Агапке, сдернул его с коня, приподнял и толкнул на кучу навоза. Агапка поднялся, отряхнул штаны, прерывистым голосом проговорил:

– Ну, погоди… Корнейка… я тебе… этого не забуду!

– Вот и ладно, помни! А вздумаешь мужиков баламутить, я тебя в дерьмо головой!..

Агапка ускакал. Собрался ехать и Корнюха. Зашел в зимовье – Устя смеется.

– Плакать надо: он твой жених!

– Под голову класть такого жениха, чтоб лихорадка не пристала!

– Куда его собираешься класть, мне это неинтересно.

Прискакав в деревню, Корнюха направился прямо в сельсовет. Лазурька был там. Вместе со Стишкой Клохтуном они сидели за столом, что-то писали. Без околичностей, как было, рассказал им все Корнюха, только про Агапку словом не обмолвился, знал, забоится мужиков подбивать на драку с бурятами, а так что о нем говорить.

Концом обкусанной ручки Лазурька поскреб макушку.

– Натворил делов! Понял теперь, к чему тебя привела твоя глупость?

– Не глупость у него, не-ет, – поправил Лазурьку Стишка Клохтун. – Под правый уклон покатился. Под кулацкую дудочку плясать стал.

– Обожди ты… – отмахнулся от него Лазурька.

– Тут, Лазарь Изотыч, ждать нечего. Тут политикой и державным шовинизмом пахнет.

– Не мешай, Стиха, разговору непонятными словами, – попросил Корнюха. – Кулаков ко мне не присобачивай. Так судить – всякий, кто в работниках, пособником кулаков будет.

Лазурька собрал бумаги, глянул в окно.

– Поздно… Но ничего, поедем к Бато. Без него говорить об этом – воду в ступе толочь. – А когда вышли на улицу, он вдруг с яростью накинулся на Корнюху: – Ты знаешь, кто ты есть? Дерьмо коровье, больше ничего!

– Но-но, Лазарь…

– Хэ! Еще нокает! Хоть чуточку башка твоя варит? Все, кто против нас, спят и видят, когда мы с бурятами передеремся. Тогда нетрудно будет на нашу шею удавку надеть. Доходит до тебя? Опять и другое. Буряты коммуну свою с большим трудом сколотили, а ты бревном поперек дороги. За одно это я бы не знаю, что с тобой сделал!

Не стал спорить Корнюха, начни ему перечить, еще хуже гайки затянет, сказал только со смирением:

– Не понимаешь, что вся надежда на это поле, отберете, как жить буду? Нищета мне надоела.

– Это-то я понимаю. Но не так надо, Корнюха, из нужды вылезать.

В улус приехали в потемках. Остановились у деревянной островерхой юрты. Дверь отворилась, уронив на землю квадрат неяркого света. Согнувшись, из юрты шагнул к ним человек, вгляделся.

– Лазурька? Здорово, нухэр![5] Эй, Дарима, гости есть, чай варить давай! – крикнул он в юрту. – А это кто?

– Корнюха. Сам виновник… – сказал Лазурька.

– A-а, ты, Корнюха! – Бато подал руку. – Давно тебя не видел, шибко давно. Шагай на светло, глядеть буду, какой стал.

Такая встреча смутила Корнюху. Он почему-то думал, что Батоха станет сердиться, не захочет признать в нем старого товарища.

В тесной юрте посредине горел огонь, дым тянуло в дыру, проделанную в крыше. У огня сидела на корточках и поправляла дрова девушка, лицо которой показалось Корнюхе знакомым.

Разостлав на полу белый войлок, Бато усадил Корнюху и Лазаря у почетной стены, сел сам, достал из кармана кисет.

– Ты немножко менялся, – приглядываясь к Корнюхе, сказал Бато, затем кивнул в сторону Лазурьки. – Он таким же остался.

– Постарел я, что ли? – спросил Корнюха.

– Не, молодой, но что-то немножко другой стал. Как живешь?

– Плохо живу, Батоха. – Корнюха решил сам рассказать о случившемся. Рассказывая, понял: Батоха уже все знает.

– Худо ты делал, Корнюха, – вздохнул Бато. – Твой хозяин, наш Дамдинка немножко жульничали.

– Они жульничали, а я должен расплачиваться…

– Вперед наука будет, – проговорил Лазурька. – Для него, Батоха, и в самом деле в том клочке хлеба вся жизнь.

– Другой сев нету?

– Игнат сеял, но что там – слезы сиротские, не хлеб. На пропитание едва хватит, – сказал Корнюха. – А у меня, хочешь верь, хочешь не верь, одна-разъединственная рубаха.

Девушка молча поставила посередь войлока столик на коротких ножках, подала масло, пресные лепешки и чашки с чаем. Сейчас Корнюха вспомнил, где видел ее. Это была та самая пастушка, с какой сидел тогда Федоска, Лучкин брат. Бато что-то сказал девушке, она ушла, и вскоре в юрту вошел Ринчин Доржиевич, следом за ним – Жамбал. Оба ничем не выдали своего удивления, хотя, конечно, должны были удивиться, увидев его здесь.

Бато что-то долго говорил им по-бурятски. Жамбал ему сначала возражал, но потом согласно кивнул головой.

– Ладно, сердиться не будем. Мы горячились, он горячился. Так ли, паря? – по-русски сказал Ринчин Доржиевич и притронулся рукой к Корнюхиному колену. Корнюха понял, что разговор был о нем, что дурацкую выходку его буряты простили.

– Не можете ли вы обойтись без заимки до осени, пока он хлеб свой уберет? – спросил Лазурька. – Если есть хоть маленькая возможность, дайте мужику урожай собрать.

– Можно бы обождать… Но мы хотели зимник там делать. Сарай строить, дом прибавлять. После уборки успевать не будем. Как делать? – спросил Бато у Ринчина Доржиевича и Жамбала. – Парню беда приносить тоже нельзя.

– Нельзя, – согласился Ринчин Доржиевич. – А зимник делать не успеем.

– Постойте, мужики, – сказал Лазурька. – А если, к примеру, мы вам поможем? Соберу мужиков десять – и два дня поработаем. Их, братьев, трое, я четвертый, Лучка, Тараска… да, человек десять насобираем.

– Тогда ничего, тогда живи, Корнюха, – заключил Бато и сразу повеселел.

Так разговор этот и кончился, потом пили чай и говорили уже о всякой всячине. Много интересного рассказал Жамбал о службе в армии, о том, чему там учат красноармейцев. Он был славный парень, этот Жамбал. Под конец Корнюха даже пригласил его в гости.

Когда возвращались домой, Лазурька спросил:

– Теперь-то ты понял, какого берега держаться?

– Кажись, понял.

– Дай-то бог… Простая наука, а нелегко нам дается.

XII

Пришло лето, сухое и жаркое. Поскучнела степь, выжженная солнцем; обмелела речка, и ленивая теплая вода еле двигалась в вязкой тине; прибрежные тальники увяли, тусклая зелень дышала зноем и затхлостью. Тихо, глухо, душно.

Все меньше нравилось Максе жить в степи, сонная тишина опостылела, все сильнее тянуло его в деревню, к людям. И когда Лучка, приехав на заимку, неловко улыбаясь и смущенно теребя кудрявую бородку, сказал, что тесть велел его рассчитать, потому что на заимке, мол, летом работы мало и на двоих – Федоску и Татьянку, – Максим даже обрадовался.

– Вот и ладно! – весело сказал он.

Солнце уже село. С гор потекли потоки свежего воздуха, горького от запаха трав, жара схлынула. Татьянка, босая, в старом распоясанном для прохлады сарафане, разжигала во дворе огонь, собираясь варить ужин. Она обернулась, с тревожным недоумением взглянула на Максю, и он сразу вспомнил, что где-то ходит-бродит живой, невредимый Стигнейка Сохатый, способный сотворить любую пакость, – вспомнил и хмуро спросил:

– Он что, твой дорогой тесть, боится поубытиться?

– Как будто не знаешь моего тестя! Надоело мне с ним лаяться. – Лучка сердито плюнул. – Но ты не думай… работу тебе в деревне подыскал.

– Подыскал? – Татьянка села у огня на корточки, обтянула колени сарафаном. – Ты обо всем подумал, братка, все по-умному решил. А спросил нас с Федосом, хотим ли мы на твоего тестя спину ломать? Уйдет Максим, нас тут не удержишь.

– Даже грибы стали на дыбы! – пошутил Лучка.

Но Татьянка шутку брата не приняла.

– Надо – сам тут живи. И так страху натерпелись…

Максим приложил палец к губам, укоризненно качнул головой, однако Татьянка, ничего не заметив, выпалила:

– Лишит Сохатый жизни – тогда спохватишься!

– Сохатый? Как так – Сохатый? – Лучка круто повернулся к Максе, в глазах – недоверие.

– Сохатый… – Макся, стыдясь за скрытность, хотя и вынужденную, яростно потер ребром ладони переносицу. – Был он у нас, Сохатый.

– Давно?

– Давненько.

– И ты помалкивал? Скрывал от меня? – Лучка горько усмехнулся. – Не ждал от тебя этого, Максюха. Не ждал.

Суковатой палкой Лучка разворошил огонь, пламя опало, и густые тени залегли в его глазницах, от этого лицо стал казаться изможденным, постаревшим.

– Нечего обижаться. Сам понимаешь, зверя на тропе сторожить надо молча.

– Понимаю, как не понимать, – тихо, хмуро думая о чем-то другом, сказал Лучка.

До ужина он сидел у огня молча, разгребал палкой угли, шевелил бровями и угрюмо смотрел себе под ноги. Макся тоже молчал, чувствуя себя виноватым перед ним. И когда, поужинав, они остались у огня вдвоем, сказал Лучке:

– О Сохатом смолчал зря. Каюсь. Но я просто не думал, что это тебе в обиду.

– Ты легко судишь – в обиду! Если хочешь знать, клубочек тут запутан такой, что и концов не найдешь. Намедни, к примеру, зазывает меня в гости Харитон Пискун. Ласковый, обходительный. Водки на столе – залейся. О жизни разговор ведем. Умен мужик, ох умен! Втолковывает мне: скоро новой власти крышка. Не прямо говорит, но все понятно.

– Уж не он ли свернет? – не удержался от усмешки Макся.

– А ты не посмеивайся. У них расчет есть. Знаешь, как в последнее время мужику стало тошно жить. Чуть подокрепло хозяйство – бух тебе твердое задание. Выполнил – разорился, не выполнил – суд. Что делать?

– Если ты власти нашей опора – не разорят и судить не будут. Но…

– Кабы так! – перебил Лучка. – А то ведь все по полочкам разложено, все определено без тебя. Сегодня ты бедняк, потому что хозяйство захудалое. Завтра заимел на три овцы больше того, что было, – середняк. А если еще и коня, корову присоединил – кулак. Читаю недавно в газете вопросы и ответы. Спрашивает кто-то: «Куда отнести дочь кулака, если она вышла замуж за бедняка?» Ему дают такой ответ: «Раз мужик бедняк, и она беднячка». Еще вопрос: «Куда отнести беднячку, если она стала бабой кулака?» Ответ: «Мужик кулак, и она кулачка». Понял, как все тоненько распределено? А ты мне про опору твердишь. Суди по тем вопросам обо мне. Живу в доме кулака – кто я? Кулак. Получил это клеймо, и власть, за которую моей кровью плачено, старается заехать мне по сопатке, да так норовит заехать, чтобы кровью закашлялся. Как мне быть?

– К Харитону Пискуну припаряйся, – едко посоветовал Макся.

– Кто знает, может быть, и доведется. – Лучка поднял на Максю тоскующие глаза. – Между молотом и наковальней такие, как я, Максим. Подал заявление на раздел с тестем. А все равно на душе покоя нет.

От реки пахнуло теплой сыростью. Блин луны, обкусанный с одной стороны, тихо скользил над землей, и степь в неверном свете белела, как сплошной солончак. Макся подавил вздох, язвительно подумал о самом себе, как о постороннем: «Партейный!» Думалось, что в новой жизни всем будет просторно, каждый займет в ней место, им самим облюбованное. Почему же этого не получается? Почему Лучка, вместо того чтобы выращивать всякие диковинки, до которых большой охотник, ломает голову над тем, кто он есть – кулак или не кулак, с кем ему по дороге, с Пискуном или старыми друзьями? И почему так вышло, что старые друзья его вроде бы отшивают? Плохо это. Если и дальше так будет, все рассыплется, будто ком сухой глины под колесом, и каждый станет жить сам по себе, наедине глотая горечь неулаженности, как Лука, или будет, как Корнюха, из сил выбиваясь, рваться к достатку.

Утром, заседлывая коня, Лучка сказал Максе:

– С тестем я договорюсь. Живи тут.

– Жить тут, пожалуй, не буду. Крепко мне подумать надо, Лука; Татьянку оставлять опасно, а так – что делать тут?

– Женился бы ты, а? – Лучка вскочил в седло, подобрал поводья, чуть помедлив, тронул лошадь, поскакал по пыльной степной дороге.

[5] Нухэр – товарищ (бурят.).