Разрыв-трава. Не поле перейти (страница 23)
– Наверно… – Она покорно наклонила голову. – Прощай, Корнюшка. О том, что ты отец моему ребенку, знают только двое – Игнат и она. Навряд ли кому скажут… Ты не тревожься.
Она ушла, осторожно притворив за собой дверь.
Немного погодя домой вернулся Игнат. Долго ни о чем не спрашивал – видно, ждал, когда Корнюха заговорит сам, наконец не вытерпел:
– Ну так что, договорились?
– Отвяжись от меня! Не досаждай! – Корнюха отвернулся к стене.
День ото дня ему становилось лучше, но он по-прежнему валялся на постели, медленно перемалывая крошево мыслей. Думать ему никто не мешал. Игнат уехал. Татьянка не лезла с разговорами, стеснялась его, а Максюха редко бывал дома. Младшему Корнюха немного завидовал. Жизнь у парня пошла ровным ходом, без рывков, но и без остановок. И Игната, и его, Корнюху, перепрыгнул, женился; с Татьянкой своей живет душа в душу, не ругаются, не спорят, все посмеиваются, подшучивают друг над другом, и не бывает у них разговоров, что нет того, нет этого: всем довольны. Смотрит на них Корнюха и еще больнее становится от своей покинутости и бесприютности.
С утра до поздней ночи Максюха и Лазурька толклись в сельсовете, ходили по дворам, сговаривая мужиков записываться в колхоз. Дело это подвигалось у них туго. Записывались пока те, у кого добра – в одном мешке унести можно. Мужики покрепче выжидали. Макся и с ним завел было разговор о колхозе, но Корнюха сказал, что надо погодить, торопиться ему некуда.
Какой там колхоз, когда неизвестно, чем он будет заниматься. Может, бросить все и уйти в город? Уйти подальше от этих мест, чтобы и звука из Тайшихи не доносилось. Однако решиться на этот шаг было непросто: разве может заменить казенная работа хлеборобство? Но что-то делать надо, всю жизнь лежать в постели не будешь.
Поднялся, и его потянуло в поля. Проулком вышел из деревни. Поля, сопки полыхали ослепительной белизной, снег ядрено всхрапывал под ногами. Медленно, с остановками, проламывая в заносах неровную тропу, он спустился к речке. Вода сонно всхлипывала подо льдом, мохнатые, отяжелевшие от инея кусты тальника никли к сугробам, с берега свисала желтой челкой сухая трава. Где-то здесь он встречался с Настей, целовал ее в горячие губы, и жизнь виделась тогда совсем другой.
Под берегом разложил огонь, грел руки, невидящими глазами смотрел перед собой. Жалел, что нельзя начисто выстричь из памяти год жизни дома и Настю, и Устю, и Пискунов, чтобы все начать заново.
Солнце сползло за крутые лбы сопок, снега напоследок вспыхнули алым цветом и погасли. Луна, до этого бледно-голубоватая, налилась желтизной, и стылый свет ее замерцал на сугробах.
Корнюха сидел, пока не прогорели все дрова. Тяготясь нерешительностью, пошел обратно по своему следу. Трудно кинуть все и уехать. Но еще труднее остаться и начинать с самого начала, начинать, когда знаешь, что уже не будешь работать с прежней яростью.
Зашел в сельсовет, подождал, когда народ разойдется, попросил Лазурьку:
– Выправь мне бумагу. Уехать хочу…
– Уехать? – Лазурька удивленно-задумчиво посмотрел на него. – А зачем? Сам не знаешь? Если бы ты рвался на завод, на стройку, в большой мир, ближе к боевому рабочему классу… Но и тут следовало подумать – отпускать ли? Судьба социализма сейчас решается здесь, в деревне.
– Пусть решается, я-то при чем? – угрюмо спросил Корнюха.
– Экий же ты тугоухий! Ну ничего-то до тебя не доходит. Пойми своей дурьей башкой, тому, что дала нам советская власть, цены нет. В народе ходит поверье о разрыв-траве. Она вроде бы может открывать любые замки, разрушать любые запоры. Но то – сказка. А советская власть дала нам силу, способную разорвать оковы, в которых семейщина века держала себя. Хрипела от тесноты, но держала.
– Да мне-то что до этого! – начал сердиться Корнюха.
– Как это что?! Мы оковы сшибаем – ты в стороне. Мало того – сам в них влазишь. Натерли шею – поделом! Сопли из-за бабы распустил – тьфу!
– Хватить тебе, Лазарь! Дашь бумагу?
– Бумагу не дам. И разговор с тобой далеко не окончен. – Лазурька поднялся, надел полушубок. – Пошли к вам. Там и потолкуем. Давно до тебя добираюсь. Все хитрости, у Пискуна перенятые, видел, но руки…
Его прервал выстрел, звонко ударивший за окном. Лазурька выругался вполголоса, шагнул к дверям, а навстречу ему, без шапки, с дико вытаращенными глазами, – Ерема Кузнецов. Он зажимал рукой плечо, из-под пальца выступила кровь.
– Спасите! Убивают!
Пуля зыкнула по стеклине окна, ударилась об угол печки, отбив кусок кирпича и ошелушив известь. Лазурька выхватил из кармана револьвер, угасил лампу.
Корнюха подбежал к двери, защелкнул крючок. С улицы били по окнам. Пули, пропарывая стекла, чмокались в противоположную стену. Корнюха ползком перебрался в дальний безоконный угол. Там Лазурька допрашивал Ерему.
– Кто стреляет?
Ерема стонал, охал, ныл:
– Ой-ой, больно мне! Убили, паразиты! Убили, проклятые!
– Кого убили?
– Меня, Изотыч, убили! Стигнейка и Агапка. Ой-ой…
– Говори толком!
– Не по доброй воле… Принудили. Оплели кругом… Защити, Изотыч!
– К чему принудили? Кого? Что ты плетешь?
– Я был с ними заодно… Принудили. Они восстание задумали. Я – ходу. Они – стрелять.
Лазурька подобрался к телефону, яростно крутнул ручку.
– Алё, алё!.. Молчит! Алё! Должно, срезали провода… Худо наше дело.
Выстрелы на улице смолкли. Кто-то хрипло закричал:
– Эй вы, вылазьте на свет божий!
Лазурька, припадая к полу, скользнул к окну, выглянул из-за косяка, крикнул:
– Жизни вам своей не жалко, сволочи! Складывайте оружие, дурье пустоголовое!
За окном засмеялись:
– Пощупай штаны, Лазурька! – Это был голос Агапки.
Корнюха подполз к Лазарю, задыхаясь от ненависти, зашептал:
– Дай револьвер! Дай! Срежу мокрогубого.
– Их не видно. В канаве прячутся.
Луна закатилась, стало темно. Слабо отсвечивал снег на дороге, равнодушно мигали редкие звезды. Лазурька держал револьвер наготове и, когда под забором на той стороне улицы зашевелилось что-то черное, выстрелил. В ответ залпом ударили три винтовки.
– Вылазьте, вам говорят! – надрывался Агапка.
В разбитые окна тянуло холодом, под ногами хрустели осколки стекол. В углу тихо скулил Ерема.
– Ползи за мной, – сказал Лазурька Корнюхе.
Они перебрались в запечье. Лазарь поднялся.
– Ты вот что… Выбирайся отсюда. На заднем дворе – конь сельсоветовский. Дуй в район. Хотя… Скачи лучше к Батохе. Тут ближе.
– А как я выберусь?
– Тут есть ход. Залезешь на потолок, оттуда на крышу. Остерегайся. Заметят – собьют, как белку с лесины.
– Постой, а ты? Пошли вместе.
– Пошел бы… Но – Ерема. Убьют они его. Да я ничего, отсижусь, не подпущу. Давай, влезай мне на плечи…
С крыши Корнюха увидел в дальнем конце Тайшихи багровые отблески пожара. Пламя, разгораясь, поднималось все выше, обрисовывая черные контуры крыши. Тихо, по-кошачьи, он спустился на землю, дополз до двора, вывел лошадь.
Проехать нужно было шагах в ста от стреляющих. Сумеет ли он проскочить? Страха не было. Он чувствовал себя как перед прыжком в воду – и боязно, и весело. Концом ременного повода резанул лошадь по боку, вымахнул за угол, повернулся, и вот он середь улицы, весь на виду.
– Стой!
– Стою, хоть дой! – с озорством откликнулся он, хлестая лошадь.
«Дзинь! Дзинь!» – пропели над головой пули. Но сбоку уже чернел спасительный переулок. Заскочил в него, прислушался. Стреляли не только у сельсовета. То в одном, то в другом месте тугой морозный воздух рассекали отрывистые рваные звуки.
Он погнал лошадь в бурятские степи. За спиной вспухал, поднимался к звездам огненный столб.
…В предрассветной тишине цокот подков по мерзлой земле разносился далеко вокруг. Разношерстная, кое-как вооруженная толпа верховых подскакала к Тайшихе, сбилась в кучу. Тяжело дышали запаленные лошади, клубился горячий пар.
– Давай разделимся, – сказал Корнюха. – Ты, Батоха, двигай по улице на сельсовет, а я с двумя-тремя парнями прочешу проулки.
Батоха заговорил по-бурятски, тронул лошадь.
Огородами, по сугробам, бросая оружие, разбегались «повстанцы». Корнюха, бросив лошадь, перескочил через забор, увязался за одним из них, настиг у чьего-то сеновала.
– Стой, так твою душу!
Человек затравленно оглянулся. Это был Прокопка-мельник. Он сипло дышал, хватался за грудь руками, рвал пуговицы полушубка.
– Допрыгался? Шагай назад! Лазурька живой?
– Уб-б-били! Не я… Агапка. Может, Стигнейка… Я вверх стрелял, истинный крест! – Побелевшие губы Прокопа кривились и мелко подрагивали.
Корнюха двинул его прикладом в бок, крикнул подбежавшим бурятам:
– Гоните в сельсовет, – пнул Прокопа ниже спины. – Аника-воин… Где Пискуны?
– Подались… Туда… – Прокоп показал рукой в сторону кладбища.
Вскочив на лошадь, Корнюха обогнул огороды, стараясь перерезать Пискунам дорогу к лесу. Стало совсем светло, и он издали увидел своих бывших хозяев – черную борчатку Агапки и темно-желтую дубленку Харитона. Оба они, Агапка впереди, Харитон приотстав, карабкались на голую кручь косогора. Камешки вылетали из-под ног, струйками сбегали вниз, застревали в сугробах. Агапка опирался на винтовку, Харитон был без ружья, он цеплялся за кремнистую землю и ногами, и руками.
– Назад! – крикнул Корнюха, останавливая перед косогором лошадь.
Агапка обернулся, вскинул винтовку, выстрелил и еще быстрее заработал ногами. Перевалят через косогор, а там лес… Корнюха поймал на мушку черную борчатку, затаил дыхание, нажал на спуск. Агапка подпрыгнул, упал навзничь и покатился вниз, за ним змеей поползла винтовка. Харитон остановился, постоял, сел и поехал следом за сыном, отталкиваясь руками.
Спешившись, держа винтовку наготове, Корнюха наклонился над Агапкой, перевернул его на спину. Он был мертв. С шумом подъехал Пискун, упал ухом на грудь сыну, послушал сердце и заголосил по-бабьи:
– Соколик ты мой ясный, солнышко мое незакатное, на кого ты меня спокинул?
Из черной дыры рта Харитона ползли слюни и застывали на закуржавевшей бороде.
– Пошли! – стволом винтовки Корнюха слегка толкнул его в спину.
Старик поднял на Корнюху заслезенные глаза, моргнул подслеповато, будто не узнавая, и вдруг, глухо замычав, вскочил, выдернул из-за пазухи наган. Корнюха прыгнул в сторону, и выстрел поднял фонтанчик снега в полуметре от его ног. Мгновенно, действуя почти неосознанно, он, не поднимая винтовки, повел стволом и дернул спусковой крючок. Пискун переломился, как ножик-складень, и ткнулся головой в снег.
Ведя лошадь в поводу, он подошел к дому Пискунов, постучался. Из окна выглянула Устя.
– Выйди на минутку, – попросил он.
Устя в платке, наброшенном на голову, остановилась в воротах.
– Что надо?
– Запрягай коня. Твой мужик и свекор под бугром у могилок лежат, – тихо сказал он и, не подняв на нее глаз, пошел по улице.
Навстречу ему, полураздетая, вся в слезах, бежала Татьянка.
– Максим умирает! Мамочки, что я буду делать!
XX
Игнат грелся у печки. Вставал он рано, до свету, затопив печь, садился перед огнем на широкую лавку. Холод проникал сквозь щелястый пол, студил босые ноги. Обуваться ему было лень, ставил ноги на лавку, обнимал колени и сидел так, пока не засинеют оледенелые стекла окон. Потом шел сдалбливать лед у лотка мельницы.
Широкие языки пламени облизывали свод печки, ручьем дегтя тек в трубу дым, на торцах поленьев выступали капли смолы, скатывались на угли и, потрескивая, ярко вспыхивали.
