Опыт биографии. Невиновные (страница 2)
Но не только о связи времен идет здесь речь. Скорее – о намертво застывшем времени, когда в стране за долгие и долгие годы не меняется ничего. Ведь и по сей день просторы нашей необъятной Родины опутаны все той же нержавеющей, неподвластной никаким переменам железной паутиной.
В самом начале войны брат и сестра, окончившая институт в Горьком, оказываются на Алтае. Недавние горожане, они живут в глухой деревушке, населенной одними стариками и женщинами, проводившими мужей на фронт. Непривычная и тяжелая работа в поле, скудный деревенский быт – все это для юного москвича из вполне благополучной семьи, казалось, должно быть невыносимым. Однако именно здесь, среди алтайских крестьян, с редкой добротой относившихся к брату и сестре, он сумел понять нечто очень важное. То, что со временем так помогло ему найти себя как писателя и гражданина: «Мне важно здесь, в рассказе о недолгой жизни в деревне, передать прочувствованное мною и необычайно мне дорогое ощущение причастности и любви к стране, в которой я жил и родился».
Такое признание на первых порах способно озадачить читателя. Сын арестованного (расстрелянного к тому времени) отца, отбывающей пятилетний срок в лагере матери, изгнанный из родного дома, обреченный на нищету и скитания по стране, в любви к которой он столь пылко признается.
Как бы предчувствуя это недоумение читателя своей книги, автор вскоре объяснит свое видение того, что случилось за эти годы с ним и с его семьей: «Конфликт, поломавший мою жизнь в самом ее начале, был конфликтом не со страной, даже не с государством… а с учреждениями, креслами, пиджаками с мандатами в кармане. Я это знал, понимал уже в детстве». Стоит заметить, что конфликты с «пиджаками», обладающими мандатом на власть, будут случаться в его жизни еще много раз. И на Сахалине, где он будет работать в местной газете и на местном радио, и в Москве – в редакциях «толстых» журналов, и в самом правлении Союза писателей, в который его сначала примут и из которого потом выкинут с убийственной характеристикой.
Но еще в Московском университете (разумеется, на заочном) Феликс Светов приобрел верных друзей, сыгравших важную роль не только в его жизни, но и в развитии современной русской литературы. Каждый из них – один в стихах, а другой в литературоведческих и критических своих статьях – сумел рассказать неприкрытую правду о стране и о лжи, которой было пропитано в ней все, в том числе и творения советских классиков.
Одним из этих двоих был поэт Наум Коржавин (друзья называли его Эмка) – «странный человек небольшого роста, полноватый, в старой шинели без ремня, с голубыми чуть навыкате глазами, курносый, в незастегнутых штанах с бахромой».
Вся Москва в ту послевоенную пору заучивала наизусть его стихи с названием «Зависть»:
Можно строки нанизывать
Посложнее, попроще,
Но никто нас не вызовет
На Сенатскую площадь,
Мы не будем увенчаны…
И в кибитках снегами
Настоящие женщины
Не поедут за нами.
Пророком талантливый поэт не стал. Не за горами было время, когда стало ясно, что настоящих женщин в России хватало во все времена. И на площадь, пусть не на Сенатскую, но на Красную, «вызвались» СЕМЕРО[2] протестующих против введения советских войск в Чехословакию. Именно они, по словам другого поэта, Бориса Слуцкого, своим поступком «спасли честь России».
Вторым близким другом Феликса стал талантливый, к сожалению, рано ушедший из жизни критик Марк Щеглов. Несмотря на свою молодость, Марк отлично разбирался в том, чего стоит взахлеб превозносимая критиками официозная литература. В частности, ему принадлежит статья о романе Леонида Леонова, который в то время безудержно расхваливали критики всех мастей. Щеглов назвал это произведение «насквозь фальшивым, помпезным, в духе сталинских высотных зданий». И в то же время молодой «высотных зданий» критик бесстрашно выступал в защиту того, что было по-настоящему талантливым. Именно он написал блестящую статью, актуальную и по сей день, о творчестве Александра Грина – в те времена, когда писатель и его книги подвергались яростному разгрому.
Меж тем приближались годы, которые Светов назовет «нашим временем»: «к середине пятидесятых годов, когда началось наше время, я оказался полностью готовым к нему».
«Наше время» стало понятием емким. В нем уместились события, зачастую не совпадающие по времени, однако сыгравшие благодатную роль в развитии общества, в судьбе целой страны. Это и рассказ Солженицына «Один день Ивана Денисовича» на страницах «Нового мира», и речь Хрущева на XX съезде партии, статьи Померанцева и Щеглова, стихи Анны Ахматовой, «Литературная Москва» и «Тарусские страницы». И одновременно – набирающий силу самиздат, громкие процессы Синявского и Даниэля, «Белая книга» Александра Гинзбурга. «В моей судьбе, – напишет Феликс Светов, – было очень серьезно появление Синявского и Даниэля – впервые у нас практически осуществивших естественное право человека на свободу слова, право писателя писать и публиковать свои книги».
Его активное участие в начавшемся суде над Гинзбургом, Галансковым, Лашковой и Добровольским можно считать началом так называемой диссидентской деятельности Светова. Он подписывает письма в защиту и других борцов с режимом: Андрея Сахарова, Татьяны Великановой, священников Дмитрия Дудко, Глеба Якунина.
О семерке, вышедшей на Красную площадь 25 августа 1968 года, Светов напишет так: «Они были прекрасны: и на своем процессе, и в своих речах, нигде не дав сбою. Разве может их вина быть в том, что они остались неуслышанными: имеющий уши – услышит!»
Он мог бы назвать книгу и по-другому: «Начало». Ибо жизнь Феликса Светова не вместилась под ее обложку. Эта жизнь оказалась долгой и трудной, ему предстояло еще многое найти, предстояло прийти к вере в Бога, многое написать, многое в своей жизни изменить. Он проведет год в камерах «Матросской Тишины» и уже в ссылке начнет работать над уникальной книгой «Тюрьма», которую закончит, вернувшись домой. Он всегда будет окружен друзьями, красивыми женщинами, семьей (дочерью и четверкой внуков). И всегда будет искать новое в себе самом и в мире, в который он вернулся.
И только одно останется неизменным: вступив когда-то на путь борьбы за право людей быть свободными в этой стране, Феликс Светов пройдет его до конца.
Моим друзьям
Десять лет спустя
Книга была написана десять лет назад, это немало для сочинения, стремящегося запечатлеть время в самом его движении. Судьба этой книги неординарна: она пользовалась успехом у читателей, я отбился от заманчивых предложений ее опубликовать, она оказала глубокое влияние на мою последующую жизнь, явилась предметом подражания в нескольких весьма шумных сочинениях, стала даже материалом для пародирования. Я с трудом выловил ее из самиздата и ни разу не пожалел, что спрятал на все эти годы: слишком близким был неустоявшийся опыт. А потом забыл о ней. В конце концов, время, быть может, самая серьезная проверка права книги на жизнь.
Я перечитал ее теперь, спустя десять лет, и с удивлением увидел, что она жива вопреки стремительности нашей жизни и моему собственному, достаточно серьезному для меня изменению. Мне показалось даже, что, потеряв злободневность, она обрела глубину, время сделало более явным главное – процесс открытия себя в себе. У меня есть уже опыт утрат: роман «Отверзи ми двери» («Кровь») – о приходе человека нашего времени к Богу, к Христу, о трудном, а порой немыслимо тяжелом пути, на котором человеку дано перечеркнуть всю предыдущую жизнь и преодолевать неготовность к жизни новой, – был прочитан внешне, злободневная еврейская тема закрыла от читателя то, ради чего роман написан.
«Опыт биографии» – моя первая свободная книга и итог жизни, но в ней и начало последующего: все, что я написал потом (романы «Офелия», «Отверзи ми двери» («Кровь»), «Мытарь и фарисей», «Дети Иова»), так или иначе продолжает тему, представляющуюся мне сегодня единственно важной у нас.
Как бы то ни было – я выпускаю книгу из рук, она уже мне не принадлежит.
1981, мартВместо предисловия
Мы слишком быстро живем: то, что казалось вчера устоявшимся, завершившимся, словно бы давало материал для глубокого анализа, – сегодня уже прожито, устарело, ушло, интерес ко вчерашнему звучит чуть ли не отступничеством. В этом характер времени, его нельзя не учитывать, но в этом и опасность, которую тоже нельзя сбрасывать со счета. Мы оставляем «на потом», для мемуаров, события и факты – опыт чрезвычайно важный, в котором некая разгадка и понимание не только момента, но времени и самих себя. К тому же у нас нет надежд на мемуары, да и нет права дожидаться, пока их пора приспеет.
Еще весной и летом, несмотря на всю серьезность произошедшего, казалось бы, не оставившего никаких иллюзий, открывшего глаза на многое и тем, кому это многое все еще оставалось неясным, в нас жило неожиданно появившееся, явно преувеличенное впрочем, ощущение если не победы, то силы, азарта, даже нового для нас чувства достоинства – казалось, мы не просто устояли в единоборстве (хотелось говорить именно так торжественно, чуть ли не напыщенно), но тем, что устояли, – победили. Это и заставило тогда всерьез задуматься над книгой о себе и друзьях, более того, дало возможность ощутить реальное право написать ее.
Я полагаю, что книгу о себе можно начинать лишь в том случае, если поймешь собственную жизнь не частной, не автобиографией, но судьбой поколения (я отдаю себе отчет в размытости и скомпрометированности понятия «поколение» – за неимением лучшего), если увидишь в том, что выпало на твою долю, даже не собственную причастность, но прежде всего общность причин – не в обстоятельствах, не во внешних совпадениях, но в их природе. Если услышишь за частным, случайным, но таким дорогим тебе личным топот тысяч ног по тем же дорогам, уловишь в многоголосице словно бы свой голос. Когда тебя захлестнет волна любви к тем, с кем тебе довелось встретиться. Когда во всем разнообразии не связанных между собой встреч, разговоров, случаев и событий – неожиданно поймешь, как теперь любят говорить, тенденцию, линию, естественный процесс, шаг истории.
Так и случилось со мной. Весна этого года была несомненно вершиной процесса совершенно определенного, привлекающего своей последовательностью и целеустремленностью. Она была, кроме того, завершением процесса и открывала новый. Все это было для нас так непривычно, что и сегодня, вспоминая, невольно думаешь о той поре все так же – романтически-торжественно.
Здесь, в кратком предуведомлении, не место пытаться давать какой-то анализ времени – об этом и будет написана книга. Я хочу только обозначить сам процесс, начавшийся в 1953–1956 годах, выплеснувший литературу поверх цензурных рогаток, положивший начало самиздату, открывшему русскую прозу и поэзию, и письмам как одной из форм протеста, родившейся вполне естественно, оказавшейся активной и громкой. Хотя, разумеется, речь могла идти лишь о тоненькой цепочке людей, попытавшихся взяться за руки.
У всех на памяти то, что за этим последовало: весь заржавленный – не успели вычистить и смазать! – арсенал предварительного подавления со скрипом и лязгом обрушился на людей, совершавших поступки, выглядевшие в наше время вполне элементарно, – так много за последние пятнадцать лет, словно бы всерьез, с высоких трибун говорилось о демократии, праве на правду, что к старому нет и не может быть возврата… Можно было если и не поверить сказанному, то по крайней мере на это опереться, стремясь все еще к усовершенствованию невосстановимого…