Антиквар. Повести и рассказы (страница 4)

Страница 4

Мне это, однако, не удалось. Мысли расползлись, как, кстати, и боль, превратившись из острой скобки в не слишком сильное нытье между ребер, и я сам не заметил, как стал думать о посторонних вещах. Теперь на ум приходило что-то смутное, бессвязное, о судьбе нашего рода, что ли, о ее необычности. Да, вот именно: об уникальности. Ведь и само слово «антик» (одна буква угасла в горизонтальной полосе напротив, и тут я заметил, что снова открыл глаза), да, так само это слово означает, среди прочего, «редкость», не только «древность». Мои предки окружили себя редкими вещами и стремились обменять просто редкие на действительно уникальные, единственные. Зачем? И не потому ли их жизнь тоже сделалась непохожей на все прочие, а кстати, и хрупкой, словно музейный экспонат. Да, да, правильно: уникальность. Она есть и во мне, не будь ее, не было бы событий прошедших суток. Но если так – а это так, я не раз убеждался в том, как простые для всех вещи поворачиваются ко мне совсем неожиданной стороной, – то вот, собственно, и ответ. Нельзя решить, к чему вообще нужна любая боль. Мыслить так – значит идти на поводу тех глупцов, что ломали Церковь, ломали веру в чужих умах и воздвигли бессмыслицу, где вместо Бога прогуливается фертом дважды два (Достоевский)… А если мыслить иначе, то нужно понять идею этой боли, моей боли, а не боли вообще, ее – еще раз – уникальность, ее исток и ее значение. Что, пожалуй, осуществимо. Я даже привстал на подушках. Все так просто! Мир вздумал напомнить мне о себе, о том, что он не схема, не механизм дурака Гольбаха. Что на его реальность нужно ответствовать своей реальностью, а она состоит в том, что Инна арестована, я избит, а моя квартира опасна. Нужно действовать, ведь этот мир – мир действия. Недаром именно евреи, в чьих ученьях этот мир так и назван и противопоставлен всем прочим, шеолу, зачастую как раз они были антиквары. Моя семья тут – исключение, но правило касается не одних же евреев! Я снова лег и неспешно, взвешивая слова и поступки, стал придумывать план. И не слишком удивился, когда за окном просветлело, а часы (простой будильник с подсветкой) показали без четверти семь. Я кивнул часам, завернулся в одеяло и уснул. Опять не помню, что мне снилось вначале.

VII

Зато помню конец. В дверь звонили настойчиво, долго, то прижимая кнопку, то сигналя ею, словно азбукой Морзе. Потом принялись стучать. Конечно, старушка и слесарь. Лишь беруши в ушах не дали им вовсе согнать мой сон. Сами они превратились в фарфоровую группку на резном комоде, а стук – в гром сотрясшей мой сон грозы. Этот гром во сне я знал очень хорошо: это был странный сон, странный уже тем, что время от времени он повторялся. Я начал его видеть вскоре после той педпрактики, о которой, увы, придется сказать. Но еще не теперь, позже, позже…

Итак, мне снилось, будто я вхожу в большой сад или в загородный дом, окруженный этим садом. В действительной жизни я никогда в таком не был. Дом был очень велик, комнат в двадцать, с огромной гостиной, в которой обычно все и начиналось. Я стоял посреди нее, в сумраке, а за окном собиралась гроза. Именно поэтому, из-за грозы, никак нельзя было понять, какое же на дворе время суток: раннее утро или – тоже ранний – вечер. Мне, однако, казалось, что утро; не знаю уж почему, но гроза утром страшней, а это был страшный сон. Правда, вначале в нем как будто ничего не происходило. Сполохи зарниц в окнах, какая-то дряхлая, будто съежившаяся мебель по стенам, да еще смутное чувство, что я не один. Сколько помню, выяснить, так ли это, я никогда не пытался. Вместо того, оставив гостиную, я проходил тесным и длинным коридором к выходу, и вот уж передо мной был сад. Мой спутник (тут становилось ясно, что он – есть) сперва следовал за мной, а потом держался все по правую руку, но так, что я не мог (возможно, что не хотел) его видеть. Собственно, я смотрел всегда вниз – чтобы не оступиться. Сад был сильно запущен. Дорогу преграждали то упавшие ветви, то кривые канавки с желтой водой, в которых внезапно отсверкивала молния. Но дождя не было. Серое небо – порой я взглядывал и вверх – было как-то неестественно высоко, и именно там, в вышине, будто сошлись углом две гряды туч, словно цепи бойцов, готовых к битве. Мы между тем всё идем, сад редеет, вот и пустырь – не пустырь, но что-то вроде опушки. Земля и здесь вся в комьях, вперемешку с травой. Но уже понятно, в чем дело: кто-то построил и грубо врыл тут столбы деревянных лавок и столов, таких, как ставят в деревнях на свадьбу или поминки. Сейчас они пусты; лишь с краю, ближе к нам, сидит сгорбившись человек в черном. Мы садимся напротив, и я вижу, что это совсем еще молодой человек. Крупное тело, руки с тяжелыми ладонями – все скрыто черной одеждой, только ладони и видны. Неприязненно, без улыбки он смотрит на нас.

– Я не буду с тобой разговаривать, – говорит он моему спутнику, – на тебе креста нет.

От ужаса я весь сжимаюсь, я знаю, что уж ему-то такое сказать нельзя, а сам между тем смотрю себе на грудь. Занятно: я тоже весь в черном, только одежда не падает складками, а, скорей, облегает тело, и поверх нее на цепочке висит крест – мой.

– Ты сам без креста, – слышу я спокойный, без злости, ответ. – Но я повешу его тебе на шею.

Я снова взглядываю украдкой: на столе, перед нами, три чаши и темный сосуд с вином. Чаши пусты. Одну из них наш собеседник придвинул к себе и теперь потрогивает край белым пальцем. Кругом его воротника бежит толстая цепь с тоже толстым крюком в форме обращенной S. При последних словах гадкая улыбка искажает его лицо. Но он – это видно в глазах – уже понял, ктó мой спутник. Он хочет что-то сказать, усиливается вскочить, когда удар грома будто пригвождает его к месту, а ветвь огромной, во все небо, молнии ударяет в грудь. Молния гаснет, и тяжкое медное распятие виснет на крюк, натянув цепь. Я снова вижу гадкую улыбку, распятие тает – тает, словно лед в воде, – и исчезает совсем. Тьма сгущается. Уже ничего нельзя понять. Гром сливается в череду разнородных шумов, гудений, вскриков. Новый сон бессвязен, ярок. И я открываю глаза от боли в боку, куда равнодушный граф в одежде Louis XIII вонзил узкий, щербатый нож. На дворе закат. На комоде звенит телефон.

Да, Ариадна Петровна. Ах, простите – Ираида. Запутался в лабиринте. Да, конечно. Буду обязательно. Извините, что не открыл: спал. В следующий раз открою. Конечно, конечно, ведь нужно же починить трубу. Да, я понимаю. Так уж случилось. Простите великодушно, виноват, виноват… Доброй старушке, правда, надлежит принять все это телепатически: боль в боку такая, что встать и снять трубку я не могу. Господи, да не отбил же мне почку этот проклятый мент?!

Снова кряхтя, морщась, я дотащился до туалета и так же с болью (к счастью, не с кровью) справил нужду. Потом вернулся к телефону. Он уже смолк. Ничего, мы это исправим. Вот, кстати, тот лист, на котором мне записали номер, прежде чем выпнуть из милиции. Мой план, правда, совсем уже не казался мне столь надежным, как ночью, тем не менее я набрал этот номер и вслушался в наушник. Всего два гудка. Потом тихое и грозное:

– Алло?

Так, словно он как раз и поджидал меня. Ладно.

– Я хотел бы слышать следователя Сорокина.

– Я у телефона.

– Говорит имярек, свидетель по делу об осквернении могилы, имевшему место на ***ском кладбище позапрошлой ночью.

– А, Степан Васильич, – в голосе Сорокина вдруг явилась необычайная мягкость. – Как же, как же. Мы уже заезжали к вам. Сегодня утром. Но дверь никто не открыл.

Ага, значит, это был не монтер. Весьма удачно. Но какой милый тон! Прямо нежный упрек старого приятеля.

– Верно. Я слышал звон. Но не мог встать, – сказал я.

– Не могли встать? Почему?

– Накануне вечером у меня болели почки. После побоев (это я произнес четко). Так вот, чтобы уснуть, я был вынужден выпить снотворное. А поскольку обычно снотворных я не пью, оно подействовало сильно. Сквозь сон я слышал, что в дверь звонят. Но не сумел подняться и открыть.

– Так-так. А сейчас вы находитесь дома?

– Мне было дано предписание не покидать город. И я не намерен его покидать. А, кроме как в своей квартире, мне находиться негде.

– Таким образом, вы можете явиться к нам для дачи новых показаний?

«И получения новых пинков», – добавил я мысленно. Но вслух сказал:

– Да, могу. Когда нужно это сделать? Сейчас? Завтра?

Сорокин помялся.

– Мы вас известим, – сообщил он затем. – Конечно, если вы будете дома.

– Мне нужно выйти в магазин за продуктами, но он рядом. Других дел у меня нет.

– Вот и отлично. Вы что-то хотели спросить меня?

– Да, хотел.

– Что именно?

– Могу ли я видеть Инну?

Я очень старался, чтобы мой голос не дрогнул, но он дрогнул все равно. Что ж, так тому и быть. В конце концов, это не запрещается.

– Инну? А зачем вы хотите ее видеть?

Тут у меня все было продумано наперед.

– Поскольку она моя невеста, – сказал я.

Сорокин вновь замялся.

– В деле этого нет, – сообщил он потом.

– Да, и не может быть: прежде я этого не говорил.

– Очень интересно, – сказал он на сей раз бесцветным тоном, явно показывая, что ничего интересного в моем признании нет. – Теперь, однако же, вы это говорите. Почему?

Тут уж замялся я – для виду.

– Я делал ей предложение, – сказал я наконец.

– Она отказала?

– Она не сказала «нет». Просила подождать с ответом.

– Так-так, – он, верно, покивал у себя над трубкой. – Должен вас огорчить, Степан Васильич. Свидания с ней до конца следствия ограничены.

– Это касается всех?

– За вычетом ее родителей. Но вас-то касается прямо. Даже можно сказать – в первую очередь. Не забывайте: вы ведь у нас свидетель.

Скажите пожалуйста! А я и не знал.

– Я не забываю. Но это значит чтó: что она – обвиняемая?

– Подозреваемая, скажем так. – Голос опять стал вкрадчивым. – До суда вы можете видеться с ней разве что на дознании. И это если вас пригласят.

– А меня пригласят?

Он вздохнул.

– Не могу вам этого обещать.

На том разговор и завершился. Я еще раз посулил быть в пределах досягаемости и положил трубку. Да, как же, повесишь им крест на шею, чорта с два! Даже и пытаться не стоит.

VIII

Бил и допрашивал меня, однако ж, не он. Того фамилия была, кажется, Иванов. Или, возможно, Захаров. Но не Сорокин, точно. А вот о книжке Витткоп осведомлялся кто-то в углу, кого я не разглядел. И если судить по голосу, то очень может быть, что и он, очень может быть… Те же вкрадчивые, ласковые интонации, тот же дружеский голосок: «А вот такую-то, часом, вы не читали?» Порфирий Петрович хренов. Не читал-с. Тоже мне психолог нашелся…

Эх-х. Хорошо ругаться, да от ругани толку мало. Дело мое ведет, судя по всему, как раз Сорокин. И это крайне опасно. Некрофил г-жи Витткоп был наследственный антиквар. В несчетный раз я поглядел вокруг. Вот когда я пожалел, что продал квартиру матери. Можно было бы перебраться туда, хотя, конечно, это не спасло бы: меня могли обыскать и там и здесь, просто проверили бы обе квартиры. Да нет, вздор. При чем тут мать? С тем же успехом я могу просто снять комнату, что с того? Там известен мой адрес. Вчерашний план казался теперь каким-то вялым, совсем не подходящим к темпу событий, уже готовых захлестнуть меня. Машинально я снова взял трубку и позвонил вниз, старушке Ираиде. Так и есть: это не она набирала мой номер минут двадцать назад. И не знает, когда будет слесарь. Хорошо бы, чтоб я тоже подал заявку, а то от соседа-пьяницы толку мало. Что ж, подам. Я положил трубку, окончательно уверившись, что и утром в дверь, и вечером по телефону звонил мне именно он, Сорокин. А краткий диалог с ним столь же твердо убеждал в том, что мой «вайтхедовский» план – все толком объяснить в милиции, нанять адвоката Инне, вообще занять спокойную, полную достоинства позицию – прекраснодушный бред интеллигента. «Вы ведь пока свидетель…» Именно так. А значит, надо спасать свою шкуру. Все же, поскольку была половина шестого, я позвонил в справочную и узнал номера адвокатских контор вблизи моего дома. Звонки туда окончательно выбили меня из колеи. Почти всюду делами вроде моих не занимались. Какой-то малый с «Аэропорта» сказал с ухмылкой, что я, конечно, могу его навестить, но, когда я спросил, как дойти до него от метро, мерзавец нагло гоготнул, добавив, что дороги не знает, так как в метро не ездит. Вдобавок почки опять принялись ныть. Я дождался, пока жара спадет, снова пошел на кухню и съел еще одну порцию салата, запивая его на сей раз мате. Подумал, что эдак питаться – один раз в день – никак нельзя. И вдруг впервые, с полной ясностью, до конца и уж теперь без тени сомнений, осознал, всем существом своим понял, что мое дело – дрянь.

Меня как будто тряхнуло. Уже двадцать четыре часа я тут разлеживаюсь, думаю о царе Горохе, вспоминаю философов да спускаю в унитаз героин, меж тем как менты на хвосте, обыск – наверняка – завтра утром, и, кроме невнятных бормотаний о своей невинности, в голове у меня ничего нет. Я даже вскочил. Потом сел. Кстати, о героине. С чего я взял, что Инна сделала лишь один тайник, за Сомовым? Да она могла всю квартиру этой дрянью напичкать! И потом помалкивать на допросе, зная, что и так ведь найдут. Да, найдут! Господи, где же был мой ум?