Ярое Око (страница 11)
Те из кипчаков, оные жили далеко в степи, услыхав о вторжении татар, навьючили на верблюдов имущество и бежали кто куда мог: одни схоронились в тростниковых левадах, другие в дремучих лесах. Многие бежали в земли русские и венгерские.
Монголы гнались за кипчаками по берегам Дона, пока не загнали их в синие волны Хазарского моря, и там многих утопили, засыпав стрелами. Оставшихся в живых они сделали своими конюхами и пастухами, чтобы те стерегли захваченные повсюду стада и табуны коней.
Затем они вторглись на Хазарский полуостров и напали на древний Судак – богатый приморский город. К его могучим крепостным стенам раньше приходило много чужеземных кораблей с одеждами, тканями, пряностями и другими товарами. Кипчаки их выменивали на невольников, чернобурых лисиц и куниц, а также на воловьи кожи, коими издревле славилась крымская земля.
Узнав о нашествии монголов, жители Судака бежали, частью укрылись в горах, частью сели на корабли и отплыли через море в Требизонт.
Джэбэ и Субэдэй разграбили город и снова отошли на север для отдыха в половецких кочевьях, где нагуливали силу и зализывали раны более года.
…Здесь тянулись обильные травой луга и плодородные поля, распаханные рабами, бахчи с арбузами, дынями и тыквами, и паслись тучные стада большерогих быков и тонкорунных баранов. Воины кагана хвалили эти степи и говорили, что здесь их коням столь же привольно, как на родине, на зеленых берегах Онона и Керулена. Но исконные монгольские степи им, конечно, дороже, и они их не променяют ни на какие другие равнины. Покончив с завоеванием Вселенной, все они хотят только одного – вернуться на берега голубого Керулена.
Одноглазый Субэдэй и Джэбэ-Стрела со своими отрядами недолго пробыли в главном городе кипчаков Шарукани[69]. В нем были и каменные постройки, до половины врытые в землю, и амбары со складами иноземных товаров, но больше всего было разборных юрт, в которых жили как половецкие ханы, так и простые номады. Весной они откочевывали из города в степь, а на зиму снова возвращались в город.
С приходом монголов заморские купцы, боясь войны, перестали торговать с Дикой Степью. Город Шарукань, разграбленный и сожженный, опустел, а татарская орда ушла к Лукоморью.
…Там монголы поставили курени в низинах между холмами, чтобы укрыться от продувных ветров. Каждый курень ставился кольцом в несколько сот юрт, отобранных у половцев. В одном курене насчитывалась тысяча воинов. Посредине каждого круга-кольца стояла огромная юрта тысячника с его высоким рогатым бунчуком из конских хвостов с бронзовыми или серебряными бубенцами. Около юрт, привязанные к железным приколам, стояли всегда готовые к походу оседланные кони с туго подтянутыми поводьями, а остальные паслись несметными табунами под надзором кипчакских конюхов.
…Монголы, где бы они ни стояли лагерем, неотступно продолжали соблюдать строгие законы – “Ясы Чингисхана”. Их боевые станы были окружены тройной и более цепью часовых. На главных большаках, ведущих в земли булгар, урусов и угров, скрывались сторожевые посты. Они хватали всех, кто ехал по степи, пытали огнем, кто упорно молчал, и тех, кто знал хоть какие-то новости о соседних племенах, отсылали к своим багатурам. Всем остальным за ненадобностью рубили головы.
У большинства нукеров в юртах находились их монгольские жены, выехавшие в поход с мужьями еще с далекой родины, а также женщины и дети, захваченные в пути.
Монголки одевались так же, как и воины, и их было трудно сразу отличить. Иногда они участвовали в битвах, но обычно женщины заведовали верблюдами, вьючными лошадьми и возами, в которых берегли полученную при дележе добычу. Они также наблюдали за пленными с тавром владельца, выжженным на бедре, и поручали им самую тяжелую работу. Рабы разделывали туши убитых быков, рыли ямы, доили кобылиц и верблюдиц и во время стоянок варили в медных или каменных котлах пищу.
Малые дети, рожденные за время походов или захваченные в пути, во время переходов сидели в повозках либо в кожаных переметных сумах, иногда по двое, на вьючных конях, а также за спинами ехавших верхом монголок.
На равнине, в стороне от монгольского лагеря, растянулся сборный стан воинов разных племен, примкнувших по пути к монголам. Тут были видны и туркменские пестрые юрты, и тангутские рыжие шатры, и черные палатки белуджей, и аланов, и прочих, имя которых утрачено… Вся эта дикая орда, подгоняемая монголами, первая посылалась на приступ, а после сечи подбирала остатки захваченной монголами добычи…»
Глава 7
…И вот теперь курени Субэдэя и Джэбэ стояли на Калке. Нукеры кагана были довольны – привольная степь порога не знала, границы ее упирались в синий горизонт; кругом лоснилась под ветром высокая зелень сочной травы; плесы, протоки, старицы были богаты рыбой и дичью. Повсюду бродили тучные гурты скота, отбитого у половецких ханов: быки белой масти, высокие в холке, с огромными, «ухватом», рогами, бараны жирные, курдючные, тоже белые; и войлоки половецкие, как и юрты – того же цвета, белые, будто соль.
…Временами среди шумящих лукоморских волн маячили паруса иноземных судов, но они проходили стороной, боясь даже приблизиться к берегу, который кишел захватчиками, как падаль червями.
Но монголов это ничуть не печалило. Степняки с востока привыкли: с их появлением все живое под солнцем в ужасе разбегалось кто куда… Сбывалась мечта Чингисхана: медленно, но верно мир сгибался в бараний рог под плетью монголов. Теперь под нею должна была согнуться и христианская Русь.
* * *
…Обрушившаяся на степь гроза стремительно уходила на северо-запад, туда, где, по донесениям лазутчиков и пленных половцев, находился огромный главный город урусов Киев.
Субэдэй в полудреме слышал, как наложницы-кипчанки стелили на войлоках китайские перины, взбивали подушки, зевали, расчесывали черепаховыми гребнями длинные, как ручьи, косы, хихикали за коврами над чем-то своим… и тихо щебетали на родном языке…
Прощальный удар грома был столь силен, сух и раскатисто-трескуч, что Субэдэй, привыкший ко всему, тем не менее приоткрыл глаз. В дымовом отверстии юрты он увидел отразившийся в его аспидном зрачке оранжево-белый зигзаг молнии, скользнувший по пенистым гребням туч огненным драконом… Чуткий слух старого воина различил далекий топот сорвавшегося в ночь табуна. Субэдэю почудилось, что он даже увидел этот вспугнутый громом косяк. Увлеченные вожаком за собой, лошади стлались в намете, едва не касаясь лоснящимися мордами степных трав. Раздутые норы ноздрей с храпом хватали воздушную сырь, копыта выбивали дрожливый гул, в котором он слышал слова старой песни, согревавшей в чужедальних походах душу каждого монгола:
Вспомним,
Вспомним степи родные,
Голубой Керулен,
Золотой Онон!
Трижды тридцать
Монгольским войском
Втоптано в пыль
Непокорных племен.
Мы бросим народам
Грозу и пламя,
Несущие смерть
Чингисхана сыны.
Пески сорока
Пустынь за нами
Кровью убитых
Обагрены.
«Рубите, рубите
Молодых и старых!
Взвился над вселенной
Монгольский аркан!»
Повелел, повелел
Так в искрах пожара
Краснобородый бич Неба,
Батыр Чингисхан.
Он сказал: «В ваши рты
Положу я сахар!
Заверну животы
Вам в атлас и парчу!
Все мое! Все мое!
Я не ведаю страха!
Я весь мир
К седлу моему прикручу!»[70]
Беззвучно нашептывая слова любимой песни, словно перебирая костяные бусины четок, Субэдэй приподнялся на локте, скрестив ноги, сел на медвежью шкуру и стал раскачиваться в такт слышимым только ему рокочущим бубнам… Перед мысленным взором замелькали знакомые лица давно павших в битвах знаменитых батыров.
– Честь и хвала! Слава великому Чингисхану! – кричали они. – Страх и почитание всего мира да достанется твоему Золотому Шатру! Да умножатся твои стада! Да расцветут твои гаремы, как сад! Тысяча благ да ниспошлется тебе, тысяча желаний да исполнится!
Сквозь цепи воинов просочились вызванные плясуны и выстроились в два ряда, глаза к глазам. Дико загрохотали десятки бубнов, трещоток, засвистали тростниковые дудки… Под гортанные завывания песенников танцоры пустились в пляс, подражая ухваткам медведей, волков и рысей, потом расправили руки-крылья и заскользили по кругу среди костров, точно беркуты над добычей. И вдруг разом, выхватив из ножен кривые мечи, они яростно зазвенели сшибаемой меж собою сталью. «Кху! Кху-у!» – рвалось из глоток прыгающих высоко танцоров. «Кху! Кху-у!» Мечи кроваво сверкали в багряном зареве пылавших костров.
А со всех сторон из разверстых ртов монгольских воинов летела неистовая ликующая песня:
Вперед, вперед,
Крепконогие кони!
Вашу тень
Обгоняет народов страх…
Мы не сдержим, не сдержим
Буйной погони,
Пока распаленных
Коней не омоем
В желанных
Последнего моря волнах…[71]
Субэдэй смахнул натаявшую слезу, его «панцирная» душа, нежданно растроганная, ждала участия и тепла.
– Ойе, Алсу! – Он нетерпеливо щелкнул пальцами.
Из-за тяжелого узорчатого края ковра тотчас показалось юное лицо кипчанки Алсу с подчерненными, протянутыми до висков бровями. Девушка собралась в комок, будто ожидая удара, но, увидев на темном, как седельная кожа, лице подобие улыбки, а в глазах рыжую искру желания, поспешила навстречу, упала ниц, обняв руками ноги своего господина.
…Теперь багатур не сердился на своего улана Ухэ, настоявшего поставить на холме «веселую» юрту. «Все верно… так было всегда…»
Испокон веков лучшие из рабынь становились наложницами и скрашивали своей плотью, танцами и певучими голосами скоротечные пиры и гульбища прославленных воинов. С утра эти «пташки» отсыпались, днем объедались восточными сластями, занимались кройкой и вышивкой, играли между собой в азартные игры, а к сумеркам «чистили перышки»… Натирали друг дружку маслами, расписывали китайской тушью глаза и брови, накладывали румяна и белила и накусывали чуть не до крови губы, чтобы те подпухли сродни цветочным бутонам и стали ярче спелой брусники.
Алсу наконец подняла на багатура свои черные, как смородина, глаза. Страшен был Субэдэй – угрюмый и непобедимый полководец Чингисхана. В орде никто толком не знал, сколько ему лет… Когда-то давно, будучи молодым, он был тяжело ранен… тангутский[72] меч едва не рассек его до седла; левая рука с тех пор осталась скрюченной, как кочерга, и усохла. Лицо его бороздил через бровь бурый кривой рубец; выбитый глаз затянулся пучком глубоких морщин, зато другой был всегда широко раскрыт и хищно взирал на мир.
– Приход твой да будет к счастью, хазрет[73], – прошептала Алсу. – Как прошел день? Удачной ли была охота? – заученно стала повторять она и, наперед зная желания старика, принялась разминать его заскорузлые желтые пятки. – Я скучала… устала ждать. Почему долго не приходил?
– Э-э… слова твои сладки, как халва, но есть ли в них хоть песчинка правды? – Старик закряхтел, с напускной суровостью погрозил пальцем, злорадный зеленый огонек вспыхнул в его оке. – Что ты таращишься на меня, как сова из дупла? Разве не так?
– Хазрет!.. – Девушка посмотрела на багатура глазами рассерженной рыси, но тут же заговорила тихим жалобным голосом: – Я ли не ублажаю тебя, сердар[74]? Я ли не жду тебя долгими ночами?..