Луша (страница 6)
Потом весь их плацкартный вагон ел холодные крутые яйца с солью и хлебом, и в вагоне стало пахнуть совсем неприятно. Пассажиры пили темный чай с кусочками сахара. Они красиво таяли в стаканах, засунутых в дребезжащие железные подстаканники, и незнакомые люди разговаривали, словно всегда друг друга знали. Все стали вдруг какими-то счастливыми, как перед Новым годом, и угощали друг друга салом, вареньем, холодной курицей. Лушка подумала, все это потому, что они увидели море. И с того момента уже не могла дождаться, чтобы войти в него самой – недалеко, по щиколотку, а то страшно.
В Керчи они поселились в замечательном абрикосовом саду, в деревянном сарае с окном. В сарае стояли раскладушки и грубо сколоченный стол, а вместо пола была утоптанная земля, покрытая полосатыми половиками. И был садовый кран с мягкой, вкусной водой, под которым они умывались абрикосовыми утрами, звенящими от птиц. Папка говорил, что им очень повезло найти такое жилье, так как ехали они дикарями. И она смеялась, и представляла папку с перьями на голове.
Абрикосы были маленькими, но очень сладкими, прятались в зелени и назывались «жердели». Квартирная хозяйка, баб Оля, разрешала Лушке срывать жердели прямо с ветки. Ничего вкуснее Лушка никогда не ела. Целыми днями баб Оля варила из них варенье тут же в саду, поставив латунный таз с ручкой на железную печку, которую топила сухими абрикосовыми ветками. И давала Лушке пенки, вкусные. А потом продавала варенье на рынке.
Баб Оля жила в своем одноэтажном доме с желтыми резными наличниками и желтолицым сыном-инвалидом Петенькой, очень большим и страшным. Он сидел у окна в своей каталке с велосипедными колесами и иногда нечеловечески ревел и порывался встать, но не мог, как будто его держал кто-то неимоверно сильный и невидимый. Лушка его тайком нарисовала, но на рисунке Петенька получился совсем не страшным, а грустным и квадратным, как Брежнев из программы «Время».
С утра и на целый день они уходили на большой песчаный пляж, где папка все-таки научил ее плавать. И мамка тогда этим болела редко, да еще, как оказалось, умела плавать и заплывала дальше папки, не боясь никаких медуз.
Все было здорово ровно до того вечера, когда у набережной в темноте начало светиться море. Фос-фо-рес-цировать. Это Лушу здорово напугало, и у нее появилось предчувствие, что что-то нехорошее случится, но об этом никому не сказала. Она уже знала: когда все так сказочно хорошо, потом обязательно бывает плохо. А через день или два выяснилось, что в городе холера. Их заперли на две недели в «обсерватор»: в спортивной школе поставили сотни раскладушек прямо в зале, по верху стены протянули колючую проволоку и никуда никого не выпускали. Родители сказали: «Так надо», и она успокоилась. Было жарко, ночью люди громко храпели в огромной «спальне» с белым полом, расчерченным спортивными кругами и полосками. И вся еда, которую им давали, была белой: манная каша, рисовая каша, молочный суп, кефир. Только это она и запомнила – белизну. А потом их выпустили. У них холеры не оказалось, а в городе она продолжалась, о чем перешептывались взрослые. Об этом почему-то нельзя было говорить громко.
Потом они ехали обратно в Ворож на деревянных полках в вагоне, где тюфяков им не дали. И полку ей пришлось делить «валетом» с мамкой, потому что поезд был переполнен. Тогда отец надул ее резиновый круг с осьминожками и положил ей под голову, мамка обернула круг своей блузкой, и Лушке опять стало хорошо, потому что блузка пахла солнцем и мамкой. А папка и вовсе остался без полки, и всю ночь курил, смеялся и пил вино с проводником, толстым краснолицым грузином в его «купе» около постоянно запертого туалета. А на станциях через открытые окна тянулись черные от загара руки с желтыми кукурузой и дынями, и весь вагон пах дынями и кукурузой. И все стало опять разноцветным, что Лушке ужасно нравилось, но одно не давало покоя: ночное свечение и память о том страхе, который продолжал заползать в сны. Когда все в вагоне уснули, она осторожненько, чтобы не разбудить мамку, подтянула к себе рюкзачок с карандашом и блокнотом, которые всегда носила с собой, села поближе к тусклой лампочке и это светящееся море нарисовала. И поняла: если нарисовать страшное, оно становится нестрашным. И спала хорошо, без снов.
Глава 4
Травля
О неизбежности школы Лушка вспоминала каждый август с великой тоской. Еще в детском саду она уяснила: чтобы тебя оставили в покое, надо быть невидимой в своей полной похожести на остальных. Как незаточенные простые карандаши в коробке.
Однако все изменилось в тот день, когда давно, еще в третьем классе, она описалась на уроке математики.
Математичка была вредной и не отпустила ее в туалет. И Лушка сидела, терпела-терпела изо всех сил, пока вдруг не чихнула. И почувствовала, что по ногам потекло горячее, а под партой образовалась лужица…
И началось. Лушка словно пересекла какой-то рубеж, за которым в школе она перестала быть незаметной и как все. Ее можно было теперь гнать от своих парт, кричать ей на улицах: «Лушка-зассанка», «Ссаная Крольчатина».
Крольчатина – это из-за того, что у нее передние зубы выросли неправильно: здоровенные, как у кролика, а между ними зазор. Мало того что рыжая, еще и щербатая. В общем, не только зассанка, но и та еще красавица.
Особенно усердствовал Сурок, Сашка Сурков, здоровенный белобрысый второгодник, с поросячьими глазками без ресниц. Он так и норовил задрать ей при всех в коридоре форменное платье: «А ну, покажи ссаные трусы, алкашкина дочка!» А когда метал спрессованными, тяжелыми, как камни снежками (пальтишко у Лушки было жиденькое), то все метил по начавшей болеть и набухать груди. Он плевал из-за спины на ее рисунки и тетради густой коричневой слюной курильщика и однажды вылил ей на голову полпузырька красных учительских чернил. Лушка выглядела как окровавленная, даже класс оторопел, а Сурок хохотал и упивался эффектом. Хорошо, что родители работали сверхурочно, и она успела до их прихода отмыться в ванне, из которой выбросила грязное белье. К счастью, к родителям зашел тогда сосед из второго подъезда, дядь Миша, и они сели на кухне «квасить».
Мать, как всегда, лишь крикнула из кухни:
– Луш, поела? Уроки сделала?
И она тоже, как всегда, из своей комнаты: поела, делаю. Пароль – ответ.
Лушка все думала, когда же это случилось и почему весь класс вдруг решил, что с ней позволено все, что над ней можно издеваться. Даже Светка Анохина из третьего подъезда, хотя они сидели за одной партой с первого класса, сторонилась ее, как прокаженной, и это было особенно больно. Отнестись к ней по-человечески означало поставить себя с ней вровень, тоже подставить себя под удар Сурка и его компании. Поэтому все трусливо Лушку избегали.
О помощи она все же попросила. Тут как раз и у матери началось это. Луше стало совсем невмоготу. Классная Лидь Васильна учительницей литературы была хорошей, стихи читала так, что все замирали. Несмотря на это, кличка у нее была малоприличная – Куриная Жопа – за форму лиловых от помады губ.
Классная сказала Луше, сделав задушевное лицо, как у певицы Валентины Толкуновой: «Ребята чувствуют твой индивидуализм, Луша. Поэтому и нет у тебя друзей в классе. Коллектив редко ошибается, поверь мне».
Прознав об этом разговоре, коллектив затолкал Лушку в пустой класс после уроков. Сурок привлек еще каких-то своих приятелей из параллельного и, став в круг у доски, они стали толкать ее от одного к другому. Не били. Просто толкали. Сначала несильно, потом сильнее. Она выставила вперед руки, защищалась, потом упала. Поднялась. Каждый раз, когда она поднималась, толкать начинали сильнее, уже остервенело. Растрепанные волосы лезли в глаза, платье задралось, она больно ушибла коленки, но старалась не плакать и все равно подняться. Это было ее ошибкой. Лушка поднималась, а им было важно, чтобы она перестала подниматься, целью было видеть ее распростертой на полу. Поэтому толкали опять и опять, она чувствовала на спине, на руках, плечах, на шее маленькие, злые руки коллектива. Светка, впрочем, толкала ее несильно и прятала взгляд. Наконец, Лушка сдалась и все-таки заревела, сжавшись на полу, закрыв руками голову – уродливая, растрепанная, с ненавистью от бессилия. Попробуйте в таком положении не зареветь. Сурок стал мяукать, передразнивать ее плач, и, если бы не громогласные уборщицы с лязгающими ведрами в коридоре, неизвестно, как долго бы все это продолжалось.
Дома она, конечно, ни о чем не рассказала. Тем более что внутри росло чувство какой-то своей вины. Светку же вот, например, не травят, и Катьку из седьмого подъезда не травят. Да никого из девчонок! Значит, есть что-то такое в ней самой, Лушке. Может, и права Лидия Васильевна, может, она сама во всем виновата…
А этот учебный год, несмотря на августовскую радость обретения Алисы, начался для Луши совсем плохо. Сурок играл на площадке в футбол ее новым портфелем и сломал замок, потом высыпал из него в грязь все ее рисунки: и Алису в лодке на реке, и зубастого Чеширского Кота, и Безумного Шляпника.
Сурок не учел одного: Луша теперь была не одна. У нее теперь была Алиса. Книгу, неожиданно подаренную ей судьбой, она даже специально не заучивала, так получилось.
А потом Лушка открыла в себе удивительное свойство: в самые трудные жизненные минуты она становилась Алисой и на все смотрела со стороны и немного сверху.
«Сурок – это просто тот младенец, которого избила Герцогиня. Вот оттого он и превратился сначала в поросенка, а потом и в такую свинью».
Луша засмеялась, вспомнив уродливую Герцогиню. «Лупите своего сынка за то, что он чихает». Чувство, что во всем этом ее вина, заменилось ненавистью к обидчикам. Сурку труднее стало доводить ее до слез. К тому же один раз он сам пришел в школу с лиловым жгутом через лоб и глаз, и выяснилось, что отец сечет его смертным боем своим солдатским ремнем с латунной пряжкой.
…А потом, однажды, собирая свои испачканные рисунки с асфальта школьного двора, Луша спокойно посмотрела на Сурка снизу вверх и вдруг сказала: «Твой отец тебя когда-нибудь убьет».
И вдруг поняла, что попала в самую мягкую сердцевину его страха: выражение сурковских глазок стало испуганным. Впрочем, он быстро пришел в себя и начал пинать ее портфель с еще большим остервенением.
Луша ошибалась. Сурка убьют только в армии, перед самой демобилизацией.
Глава 5
«Это». Мамин непонятный страх
Лушке иногда казалось, что в мамке жили два разных человека. Один человек – нормальная, как у всех, мамка, которая, как обычно, ходила на работу, кормила борщом или котлетами, стояла в очередях, засыпала под программу «Время», копала картошку на огороде, приезжала навестить ее в лагерь с розовыми пряниками в застиранном целлофановом кульке. Но иногда она совершенно менялась, будто кто-то в нее вселялся и заставлял говорить странное, делать пугающие вещи и очень сильно пить. Потом Лушка научилась узнавать наступление этого гадкого времени: сначала мамка просто как бы задумывалась, потом глаза ее становились какими-то слишком медленными. Они часто застывали, словно она или спит с открытыми глазами, или что-то вспоминает, но не может вспомнить, а потом взгляд и вовсе останавливался в одной точке, где ничего интересного не было, но мамка именно в эту точку вперивалась, не отрываясь, словно там ей что-то показывали, и так могла сидеть в кухне, может, целый час. После этого Лушка знала: жди, что мать, как лунатик, встанет, выйдет в дверь, будто кто-то ее позвал, а потом к ночи притащится домой, еле стоя на ногах.
Когда Лушка была маленькой, она пугалась, когда у мамки начиналось это, и умоляла ее никуда не ходить, цеплялась за нее, но мамка все равно не слышала, как глухая. Луша ревела от страха, и ей казалось, что все это из-за нее, и она в чем-то, непонятно в чем, тут виновата. Но чем старше она становилась, тем больше привыкала к этому времени безнадзорности, находя в нем свои преимущества. Знала, что отец будет, как всегда, на мамку орать и ругаться, после чего оставит Лушку за хозяйку, даст десятку и пойдет ночевать в заводскую общагу.