Пепел Нетесаного трона. На руинах империи (страница 17)
Конечно же, он не бросил.
Он пробирался на запад от гавани к гавани на каботажных судах, потом пешком через весь Катал и обирал одного за другим, намечая добычей то мэра, то купца, моряков, солдат, портних – всякого, у кого в кармане звенело и не хватало мозгов поберечь монету. С искусностью Акйила другой, более предусмотрительный, быстро составил бы себе состояние и завязал. Акйил же просаживал монету на эль и сливовое вино, на черный ром и чуть не каждое утро просыпался с заплывшими глазами, с раскалывающейся головой, чувствуя, будто на языке мышь нагадила и подохла. Та еще жизнь, если подумать, но он не задумывался. Не давал себе времени.
Понятно, немалая разница – обобрать несколько богатеньких купцов на окраине империи или явиться в сердце Аннура за казной самого императора. Тихий голосок в голове – тот, что помогал ему выжить эти двадцать с чем-то лет, – нашептывал, что затея дурная, дурная и ненужная. При императоре наверняка охрана, сотни стражников. К ней не подойдешь иначе как через эти тяжелые ворота, а крепость, захлопнув за ним двери, превратится в очередную тюрьму. Ему придется давать невыполнимые обещания женщине, которая щелчком пальцев посылает человека на казнь. А ради чего?
Ради золота.
Понятное дело. Груды золота. Груд и груд золота. Гор блестящего золота, наваленных словно кучи навоза.
Золото – это здорово. На него можно купить еще вина. Можно купить домик для Йеррина, даже с садом, где старый монах будет вволю нянчиться со своими цветочками и букашками, и их не раздавит случайная телега. Золото – это удовольствия, и безопасность, и власть. С золотом не надо озираться через плечо, не надо клянчить еду на рынках, не надо, просыпаясь утром, гадать, где найдешь следующий ночлег.
Если честно, срать он хотел на золото.
Он снова тронул пальцем клеймо. На пол-удара сердца ему почудилось, что пальцы солдата снова сжимают запястье, крик, как рвота, хлещет из горла, запах поднимается от прожженной железом кожи. Он медленно, обдуманно распустил пояс и вздохнул.
«Страх слеп, – напомнил он себе. – Спокойствие зряче».
Старая премудрость хин.
Пусть они, учившие его монахи, были беднее пыли, зато умели успокоить тело, затушить волнение души, обойти звериные позывы, приказывающие замереть или бежать. Он еще раз вздохнул, на несколько ударов сердца задержал дыхание, перелив в него страх и сомнения, и медленно выпустил воздух. Выдохнув, он ощутил в себе легкую пустоту и готовность. Они могли бы вершить великие дела, эти хин. Жаль, что не дали себе труда попробовать.
8
– Мне надо в дельту, – сказал Рук.
Бьен не ответила. Она словно в одиночестве сидела на крыше своей спальни. На него не смотрела – не отрывала глаз от огонька рыбачьей лодки, и лицо ее почти терялось в темноте, подсвеченное только отблеском из железной корзины на носу суденышка. Рук молча смотрел на нее, пока Бьен не шевельнулась, занавесив черными волосами лицо. Тогда он протяжно и тихо выдохнул, обернувшись туда же, куда смотрела она.
Рыбак подбросил в качающуюся корзину новое поленце. Брызнули искры, зашипели, исчезая на стеклянной глади воды. Глупые рыбины, поднимающиеся на свет, не были видны Руку – вода там, где не отражала огня, казалась черной, но рыбаки уверяли, что краснобоки и плескуны путают горящие корзины с луной. Что влечет их к луне, конечно, оставалось загадкой.
– Зачем? – спросила наконец Бьен.
Руку всего раз в жизни довелось потрогать лед – один почитатель Эйры пригласил несколько ее жрецов провести обряд в его доме. Рук пошел с ними: размахивал кадилом и пел, а после окончания обряда купец угостил его свежим соком на льду. В его детском представлении это была невообразимая роскошь – холодный напиток в жарком мире. И все же прозрачные осколки чем-то встревожили мальчика. Осушив стакан, он долго разглядывал льдинки, потом робко тронул одну языком. От холода стало больно во рту. Он бы не объяснил почему, но это показалось опасным.
«Зачем» Бьен напомнило ему тот лед.
– Вестник, – помедлив, отозвался он.
Неделю назад глубокой ночью им удалось вынести мертвеца из комнаты Бьен. Аксоч на его шее к тому времени начал ссыхаться. Нехорошо было сбрасывать умершего в канал, но в теле уже не было души, а ничего другого ни Рук, ни Бьен придумать не смогли. Крематорий располагался на дальнем восточном конце города, а зеленые рубашки, застав их с трупом на руках, вряд ли проявили бы понимание.
– Он был сумасшедший, – сказала Бьен.
– Сумасшедшие так не говорят, – напомнил Рук. – Да и не один он был. И все возвещали одно и то же.
– В городе такое не первый раз. «Чистота крови». Сыны Као. Джем Вон со своими последователями. «Тройная истина». Зайду сейчас в Запруды – наверняка обнаружу на мосту какого-нибудь бедолагу, пророчащего потоп, мор или кровавые дожди. В Домбанге каждый второй верит в завтрашний конец света. И от этих ливней только хуже делается.
– Этот был не из Домбанга.
– Лжепророки попадаются в любых странах.
– А та штука у него на шее? – Руку не хотелось даже вспоминать стягивающуюся живую петлю. – Этот аксоч?
– Не знаю, Рук.
– Что, если на Домбанг и впрямь движется войско?
– Домбанг только что разбил армию сильнейшей в мире империи. Если его… Владыка – кстати, мне очень не нравится это слово. Я каждый раз им давлюсь. В общем, если он существует и если у него действительно есть войско, он, как все, сгинет в дельте. Ты сам так сказал.
– Только это не совсем верно… – Рук запнулся. – В дельте погибают не все.
– Большинство погибает. – Она поджала губы. – Не всех же воспитывали вуо-тоны.
Сказано это было мягко, даже ласково, но Руку послышался в словах отзвук угрозы.
Он отвернулся, взглянул через канал.
За спиной рыбака на перилах лодки рядком расселись бакланы – клювастые головы, словно кривые стилеты. На глазах у Рука один нырнул в воду. Рук стал считать удары сердца. Восемь… девять, десять… На пятнадцатом птица показалась на поверхности в нескольких шагах от места погружения, голова и спина у нее блестели от влаги. Серебристый рыбий хвост – мерцавший в отблесках огня, как монета, – дернулся и скрылся в клюве.
Бьен смотрела на него, ее глаза молчали.
– Сколько ты не бывал в дельте? Пятнадцать лет?
Он кивнул.
– А теперь хочешь вернуться.
– Не скажу, чтобы «хотел».
Он сомневался, подойдет ли это слово к клокотавшей в нем буре.
– Ты говорил, что выбрал Домбанг. Выбрал Эйру.
«Выбрал меня», – не добавила она.
– Я не собираюсь там оставаться. Только найду вуо-тонов. Если в протоках появилось что-то необычное, что-то стоящее внимания, они знают.
Она еще долго смотрела на него, прежде чем повторить вопрос:
– Зачем?
Простой ответ болтался перед ним, как наживка.
«Вдруг узнаю что-то, чтобы защитить храм, защитить тебя».
Это была бы не ложь, но и не вся правда. За ней вставал другой ответ, темнее и опаснее, и высказать его было не так легко.
Рук смотрел в ночь.
– Когда-то дельта была мне домом.
– Ты говорил, что отказался от нее.
Он незаметно покачал головой:
– Прошлое цепляет зазубринами, Бьен. Ты не хуже меня это знаешь. Как рыбацкий крючок. Так просто от него не откажешься.
* * *
В темный час перед рассветом город еще спал. Дождь наконец прекратился, но пропитанный влагой воздух давил, как набрякшее одеяло. Дым редких глиняных труб – из домов рыбаков или рано встававших работников – нехотя поднимался в небо, закрывал пятнышком горстку звезд и, остывая, клонился книзу, тянулся перышком по водам канала. Если к рассвету не поднимется ветер, дым, подпитанный сотней тысяч очагов, сгустится, забьет улицы и протоки, закутает город в жаркую зудящую дымку, в серый туман, где маячат лишь смутные тени. Но сейчас гребущему по каналу Као Руку – он обогнул с востока громаду Кораблекрушения и двинулся на юг – было далеко видно в промытом грозой воздухе. День еще не набросил на себя бронзовой мантии зноя. Весло было легким, каноэ беззвучно резало забрызганную звездами воду, с каждым гребком устремляясь вперед, словно ему не терпелось вырваться из города на волю.
Когда Рук поравнялся с последней лачугой, над водой поплыл низкий, шершавый мужской голос, выводивший мелодию старой домбангской песни.
Довольно, сказал рыбак, я здесь не останусь боле,
И он свернул свои сети, и он сложил свои весла.
Любовь моя любит иное,
А-ла, а-ла,
А-ла, увы и а-ла.И он ушел по теченью,
Ушел из города вовсе,
Не ждал ни любви, ни жалости
И пел, что любит иное,
А-ла, а-ла, и пел, что любит иное.Год миновал, и ветер пригнал назад его лодку.
А-ла, а-ла,
А-ла, а-ла и увы.
Лодка была пуста, рыбак назад не вернулся,
Он и песня его навеки остались в дельте.
А-ла, а-ла, а-ла, а-ла и увы.
Последние слова песни стихли за спиной.
Рук поудобнее перехватил весло, погрузил его в черную муть, погнал легкое суденышко дальше.
* * *
Он отошел примерно на милю от Домбанга, когда в ночной мрак стал вливаться рассвет. Чернота перетекла в темно-лиловый, тот побледнел до кроваво-красного, а красный до розового. Звезды на востоке редели, теряясь в волне сияния. Синеголовки прощупывали тишину отрывистой тонкой песней: тви-вит-вит, тви-вит-вит. За ними вступили горзлы, за теми – камышовки и береговые пеночки, следом, тише и медлительнее, раздались грустные нотки горигрудок: пра-авда, пра-авда…
На той стороне канала мелькали в камышах перепархивающие птички, взблескивали голубым, зеленым, черным. Он задержал весло, позволил памяти скользнуть вслед за звуками.
Он слишком мал, не умеет назвать своего возраста – пять лет? семь? – стоит среди камышей, раскинув руки. Это еще до вуо-тонов; все, что представлял тогда о мире, он узнавал от жестоких и прекрасных созданий, почитавшихся в дельте богами. Он не видел в них богов. Ему было незнакомо ни слово, ни представление о богах. Мальчик знал только, что они его растили, защищали, учили…
Он стоял так давно, с предрассветных сумерек. Глаза щипало, застывшие в неподвижности плечи ныли, но он не опускал рук. И дышал только через нос. Когда наполнился мочевой пузырь, он дал ему волю, не обращая внимания на стекающее по голым ногами тепло. Он воображал себя деревом – терпеливым, вросшим корнями в землю. На небо выползало солнце.
Птицы прилетали и улетали, садились ему на плечи, на запястья, даже на уши, но горигрудка опустилась наконец на палец только к полудню. Он видел ее краешком глаза – трепет и неподвижность, склоненную набок головку, синий глазок, как вставленный в голову мокрый камушек; мерцание огненно-красных перышек на груди, то разгорающееся, то заливаемое черным. Рук тогда еще не умел разводить огонь – они нуждались в огне не более, чем в словах, – но видел, как тлеют пораженные молнией деревья, как оживает в дереве горячий свет, черно-красный жар углей. Тех деревьев он коснуться не мог, но вот птица…
Ловушка его ладони захлопнулась, защемив шершавую лапку. Судорога крыльев, когда птица отчаянно рванулась в воздух, потом укол острого клювика в мякоть между большим и указательным пальцем. Он сложил вторую кисть колпачком, накрыл им головку птицы, и она утихла до жалкого пернатого трепета. Он чувствовал удары сердца в ее груди: мелкие, невероятно частые, подстегнутые ужасом. Он поднес птицу к самому лицу, заворковал: «пра-авда, пра-авда». Тогда он не слышал в этих звуках слов. Он дождался, пока птичка совсем не затихнет, и свернул ей шею.
Он неделю ходил с перьями в длинных черных волосах и с ранкой на ладони.