Пепел Нетесаного трона. На руинах империи (страница 8)

Страница 8

Никто не принес ей воды. Язык распух. Рану на плече жгло и дергало, потом она успокоилась. Гвенна поймала себя на том, что от нечего делать щупает отекшие ткани, нажимает, лишь бы почувствовать боль, и заставила себя бросить это занятие. Она ловила слухом голос Анник, потом голос Фрома, но до нее долетали только бессмысленные обрывки разговоров. Затекшие мышцы свело судорогой, стянуло болью, словно их отдирали от костей. Ей представилось, как рвут на части Талала, как палачи, добиваясь ответов, медленно режут его на куски.

– Как жаль, – шептала она в темноту. – Святой Хал, как жаль.

Слова на языке были мертвыми, тухлыми. Чего стоят ее сожаления? Что они исправят?

Ничего. Ничего не стоят и ничего не исправят.

Гвенна попробовала чуть распрямиться в тесном ящике.

Кто-то завозился с замком, и слабый серый свет ожег ей глаза. Сощурившись, она повернулась к двери, различила два мужских силуэта (солдат, может быть тех же, кто конвоировал ее вниз), а за ними в темноте – прямого как палка адмирала Фрома.

Она открыла рот, чтобы заговорить, но растрескавшийся язык не справился со словами.

– Он мертв, – нарушил затянувшееся молчание Фром. – Тот ваш боец. Тот, что попал в плен.

Он не назвал Талала по имени.

Гвенна вытаращила глаза. Сознание не принимало этой мысли. Домбангцы должны были пытать пленного кеттрал, но не убить – не сразу, не раньше чем вытянут из него все, что смогут… Они бы держали его живым много дней, недель…

– Нет, – выговорила она.

Адмирал угрюмо кивнул.

– Верховные жрецы казнили его сегодня на рассвете на ступенях Кораблекрушения. Сильный мужчина с темно-коричневой кожей, бритоголовый, весь в шрамах.

Он вглядывался в Гвенну, чего-то ждал. Видя, что она не шевельнулась, покачал головой.

– Он погиб, и это ваша вина. Я прекращаю поход. С ближайшим отливом мы уходим в Аннур, где вы ответите перед императором, да воссияют дни ее жизни, за все свои губительные ошибки.

Гвенна молчала. Не шевелилась. Дверь карцера захлопнулась.

У нее на коленях что-то дернулось. Собственные кисти, сообразила она. Теперь, когда им нечего было держать: ни меча, ни снаряда, ни раненого товарища, – руки тряслись. Она уставилась на них. Даже в темноте корабельного карцера она различала их, только не узнавала. Она привыкла считать свои руки сильными, а эти сильными не выглядели. Они походили на хилых раненых зверьков, которые приползли сюда, в темный угол, подальше от всего мира, чтобы умереть.

3

Трудно ему пришлось с этими парнями.

Двое держали Рука за запястья, а третий – такого и в амбарную дверь не пропихнешь – нависал над ним, хмуро разглядывая свой кулак.

– Гляди, чего натворил, – заговорил он наконец, предъявляя ссадину на костяшках.

Рук сквозь кровь и туман в глазах попытался рассмотреть.

– Гляди! – завопил второй, схватив его волосы в горсть и вздергивая голову, а потом пригибая лицом к самому кулаку, будто предлагал его поцеловать.

– Твой вонючий зуб рассадил мне руку. – Главный склонил голову набок. – Что скажешь?

– Сожалею, – не поднимая глаз, буркнул Рук.

«Прошу тебя, Эйра, владычица любви, – взмолился он, – дай мне сострадания».

Кое-кто из жрецов уверял, будто каждый день беседует с богиней, но Рук, повиснув в руках этих ненавидящих его мужчин, слышал только дробь дождя по мосту, по черепице крыш, по воде – дождь шумел, почти заглушая шаги проходящих мимо людей и скрип весел в уключинах под мостом, и все остальное, кроме его хриплого, натужного дыхания.

Слишком сильный дождь…

Этот, с разбитым кулаком, ударил его столько раз, что в голове мутилось. Рук чувствовал, как уплывают мысли, и нечем было их привязать.

Слишком, слишком сильный дождь…

Жаркий дождливый сезон, джангба, должен был миновать несколько недель назад, с равноденствием, но буря, не считая двух коротких прояснений, не унималась. Солнцу полагалось бы пылать, а в небе светился бледный зеленоватый диск, вроде сна о солнце. Тусклый, неосязаемый.

Зато дождь был даже слишком осязаем. Он обладал собственным весом. Конечно, не отдельные капли, безобидно расплескивавшиеся по мостам и дощатым переходам, стекавшие по глиняным черепицам в десять тысяч домбангских каналов, а понятие дождя: несчетные мокрые дни, навалившиеся на город и давившие, давившие, давившие – мягко, но неотступно, миллиардом неумолимых пальцев, так что даже исконные обитатели дельты, пережившие сорок или пятьдесят дождливых сезонов, начинали сутулиться и горбиться, словно взвалили тяжесть дождя на свои плечи.

По каналам плыл мусор, вода заливала причалы и рынки. Первый остров наполовину ушел под воду. Мост в Запрудах обрушился. К востоку от Верхов смыло квартал доходных домов, а занесенная столетним илом Старая гавань снова стала походить на гавань, с нелепо торчащим посередине Кругом Достойных – вода со всех сторон подступила к гигантской арене. Домбанг за столетия существования так разросся, что легко забывалось: весь город с его мостами, причалами, набережными был выстроен на илистых и песчаных отмелях. А сейчас в разбегающихся мыслях Рука вставал образ тонущего Домбанга: уходящих под воду черепичных крыш с резными «хранителями» и ветра, веющего над пустынной дельтой на месте древнего города.

Если бы этот дождь хоть огонь залил…

Если бы дождь залил огонь, Пурпурные бани бы не сгорели. Если бы не сгорели Бани, не начались бы беспорядки. Если бы не начались беспорядки, тот человек, что сейчас орал ему в лицо, прошел бы мимо.

– Эй! – Короткая пощечина привела его в чувство. – Разговор еще не окончен, ты, тухлоед. Разве я сказал, что разговор окончен?

Рук с трудом навел взгляд на его лицо, увидел, как запекается в нем исчерна-багровый жар нарастающей ярости.

– Он тебя спрашивает! – крикнул другой, встряхивая Рука за волосы.

– Нет, – выдавил Рук, – не закончен.

Третий, стоя с другой стороны, молчал – с начала стычки слова не произнес, – но его пальцы кандалами сжимали запястья Рука, и на насилие он смотрел с пугающей жадностью.

Лупила, Вопила и Молчун. Мрачная троица.

– И что ты можешь сказать? – терпеливо добивался Лупила, снова предъявляя разбитый кулак. – Насчет моего кулака?

– Извиняюсь, – ответил Рук.

Лупила кивнул, словно того и ждал, словно иначе и быть не могло. И снова насупился.

– На царапину мне плевать. – Он передернул плечами. – Каждый день похуже бывает.

Он уставился на свою расшитую шрамами руку.

– Меня зараза волнует. Я слыхал, такие вот тухлоеды разносят заразу.

Вопила присунулся поближе:

– А я слыхал, что они и говорить толком не умеют. Лопочут по-своему, по-тухлоедски. «Иа тра. Чи-чо-ча». – Он расхохотался собственной шутке высоким пьяным смехом и тут же подозрительно прищурился. – А ты, во имя Трех, где выучился говорить?

– Я не вуо-тон, – ответил Рук. – Я здешний, городской.

– Ну это ты, я вижу, врешь, – замотал головой Лупила и поддел пальцем ворот промокшей рубахи Рука, открывая протянувшиеся по плечу татуировки. – Так размалевываются одни тухлоеды.

Эти татуировки – черные штрихи, тонкие, как молодой тростник, – почти всю жизнь спасали Рука от подобных «бесед». Жители Домбанга веками остерегались вуо-тонов. Мало кто из горожан решался сунуться в окружавшую город дельту, а вуо-тоны проводили в этих лабиринтах изменчивых проток и тростниковых зарослей всю жизнь; обитали среди ягуаров и крокодилов, среди стай квирн и гнезд смертельно ядовитых змей, среди пауков, откладывающих яйца в тела людей и животных. Погибнуть в дельте было проще простого, и горожане обходили стороной тех, кто умудрялся в ней не пропасть.

Обходили – до переворота.

Одним из последствий кровавой жажды независимости стала вот такая ненависть. Все непохожее, все чужое – не тот оттенок кожи, не такие волосы, странный выговор… – все могло подвести человека под побои, если не хуже. Нетрудно было понять подобное отношение к аннурцам: население с радостью избавилось от двухвекового ига империи и свирепо защищало обретенную свободу. Однако эта праведная ярость, наподобие реки после долгих дождливых недель, подступала к берегам, подрывая старые дамбы человеческого сочувствия, пока те не рухнули. Перебив, выдавив из города или загнав в подполье аннурцев, Домбанг напустился на маленькие общины антеранцев, потом на манджари, требуя от них той же покорности, в какой раньше пребывал сам.

После первых жестоких чисток насилие постепенно стало спадать. И сейчас убивали людей, дырявили лодки, сжигали до уровня воды дома, хозяева которых провинились лишь неподходящим именем или разрезом глаз, но в общем и целом ходить по городу было не так опасно. Пока кто-то не вздумал спалить Пурпурные бани.

Поджог за одну ночь возвратил город к прежней дикости, и на этот раз насилие не обошло и вуо-тонов.

Хотя он-то был не вуо-тон.

– Я вырос в дельте, – сказал Рук, – но предпочел жить здесь, в городе.

Вопила в явном замешательстве покосился на Лупилу. Вуо-тоны никогда не покидали дельту. Дарованная страна вросла в их плоть наравне с почитанием Трех.

Но Лупила только сплюнул:

– Ясное дело! Подобрался поближе. Затаился. Чтобы жечь наши дома, пока мы спим.

Слухи большей частью приписывали нападение аннурцам, но люди были не в настроении разбираться. Вуо-тон или Аннур – кто-то дерзнул напасть, а под руку попался Рук.

Лупила снова сплюнул, прямо в лицо Руку, и врезал ему кулаком под дых.

Рук чуть не задохнулся от боли. Втянув наконец в себя воздух, сделав пару вздохов, он открыл глаза и заставил себя взглянуть на ударившего его сукина сына – взглянуть по-настоящему.

«Прошу, богиня, помоги мне увидеть в чудовище человека».

Это были плотогоны – судя по орудиям, которые они отложили в сторону перед избиением: крюки, шесты, пару здоровенных клещей. Работа у них во всякое время опасная, а при затяжных дождях особенно. Домбанг строили из бревен, срубленных выше по течению и сплавленных вниз по реке Ширван. Без дерева не стало бы ни лодок, ни зданий, ни мостов – не стало бы самого города. А потому плотовщики и в дождливый сезон не прекращали работы. При каждом сплаве кто-нибудь погибал, задавленный между бревнами или затянутый под плоты. Иногда тела выносило в город. Чаще они пропадали бесследно, пожранные миллионами зубастых обитателей дельты.

Рук всматривался в лицо Лупилы, проникая взглядом за ярость и жажду насилия.

Даже в этот ранний час от него тянуло квеем – от всех них тянуло. Видно, пили всю ночь.

И тут наконец, словно по мановению незримого пальца богини, у Рука открылись глаза.

– Я, – сказал он, – сожалею о гибели ваших друзей.

Верность его догадки подтвердил прищур Лупилы, и сжавшиеся пальцы Молчуна, и еще то, как Вопила, клонившийся все это время к самому лицу Рука, так что тот чуял квей и сладкий тростник в его дыхании, отпрянул вдруг, как от удара.

«Понимание открывает врата любви», – гласила четвертая заповедь Учения Эйры; Рук начал понимать их гнев.

– Что ты знаешь про наших друзей? – помолчав, сердито спросил Лупила.

– Ничего, – ответил Рук.

Каждое слово давалось ему с болью, но лучше боль, чем другое.

«Любовь чурается легких путей, – напомнил он себе. – Она шагает по лезвиям кинжалов, ступает по углям. Ее сила в смирении».

Ему долго пришлось учиться смирению. Иногда, как сейчас, он боялся, что так и не выучился.

– Я ничего о них не знаю, – сказал он, отстраняя лишние мысли, – кроме того, что они были солдатами и погибли, отстаивая Пурпурные бани, защищая Домбанг. Город в долгу перед ними. Мы все перед ними в долгу.