Севастополист (страница 4)
И точно: на улицах, в метро, с больших экранов звучало это «скучно-непонятно», звучало как призыв. К действию, которого не было, которое было невозможно совершить. Таким же призывом выглядела Башня. «Если тебе скучно, – словно говорила она. – Если тебе непонятно…»
Да, именно так она нагревала воздух. Я думаю, потому возле нее и было так жарко. Ну, и курили много – становились активнее, без умолку говорили глупости, о которых непременно потом забывали. Все, кроме Феодосии.
Сухой куст мы курили все. Кроме Феодосии.
– Идите на хрен, – отворачивалась она и шла вперед по дороге, куда мы так и не доехали, видя лишь бесконечное продолжение странного, ведущего в начало самого себя пути. Она была наивна и прекрасна – словно действительно верила, что куда-то по этой дороге придет. Я представлял ее маленькой, любопытной, познающей мир, в коротком платьице бегающей между кустов: вот она зажмуривается и расправляет руки, словно крылья, и глядит, закинув голову назад, в небо. Хохочет… Прыгает, мчится куда-то, падает, катается по земле, кувыркается, лежит, отдыхает… Вот ей взгрустнулось, или она задумалась, присела, обхватив большими, непропорциональными худыми руками коленки, а на них ссадины, царапины – это резали колючки, впивалась сухая корявая земля. Ничего, заживет быстро! Быстро грусть пройдет. Быстро… как все быстро, и, представляя ее такой, испытывал только огромную безразмерную нежность.
И, замирая на мгновение, я ее видел – бегущую девочку в легком платьице, бегущую в новую жизнь. Нынешняя Фе, красавица из красавиц, наверное, хотела бы бежать от жизни… Не оттого, что жизнь плоха, а оттого, что известна, и оттого, что от жизни известно: маленькой девочки больше не будет, и убежать некуда. Я вдыхал горько-сладкий сухой куст, и мне казалось, что все уменьшается: и пыльная дорога впереди, и Фе, идущая по ней, и авто за моей спиной, и исполинская Башня, и оставленные где-то далеко улицы города… Все становится крошечным, и почему-то темнеет вокруг, словно на все, что существует, наваливается тень: как если бы ты открыл дверь в темный чулан, кладовку или погреб (ведь где еще в светлом нашем городе могло быть так темно?), но только это не ты отправляешься в темную комнату, а выпущенная тобой темнота отправляется осваивать пространство. Но ты не боишься, потому что растешь и становишься много, гораздо выше всего, что тебя окружает, – выше оставленных возле самой линии земли твоих друзей: они теперь единое целое с дорожным песком, с куцыми ворсинками-волосиками сухого куста, а ты растешь все выше, выше – ты уже вровень с Башней, ты тянешься к небу, ты преодолеешь его, порвешь его тонкую пленку, и… что там над ним, вверху? Вытечет, хлынет в дыру лопнувшего неба, заливая собой Севастополь, а ты… Ты хоть на миг увидишь, что там. Ты увидишь, где кончается Башня.
Только тогда я впервые понял, что вершину Башни всегда окутывают облака. В городе было мало облаков – они плыли по нескольким спланированным еще до меня и миллиардов таких, как я, маршрутам, будто небесные троллейбусы. Они всегда возвращались, как возвращались все мы, проходя линию. Но там, наверху, где Башня входила в небо, они лишь мельтешили вокруг, немного изменяя форму, но не исчезали, словно сами были частью Башни… Или, если уж мы вспоминали чайник, – иногда облака так клубились, что казалось: этот огромный чайник кипит.
Только здесь бывали грозы, и небесная вода стекала по скользкой сверкающей стене, а молнии отражались на ее идеальной глади. Но вода никогда не лила за пределами забора, который окружал Башню. Это мне нравилось: чего ж хорошего, если с неба льет вода? Ничего… Все это говорило лишь о том, что Башня жила по каким-то своим, неведомым всем нам законам. И с чем труднее всего смириться – мы были ей совсем не интересны.
– Это просто кусок металла, – услышал я голос Инкера. – Никчемная груда металла. И что мы вечно на нее так смотрим? Прыгаем вокруг нее, как муравьишки… Пошла она! Слышишь ты, эй!
– Ты чего? – оторопело спросил я.
– Она даже не живая, – пожал плечами друг. – Ты думаешь, там кто-то есть?
– Думаю? Да я уверен, – спокойно ответил я. – Иначе куда бы призывали избранных?
– А как они могут жить без окон? Без дверей? Может, их убивают там? Может, приносят в жертву?
– Скажешь тоже, – хмыкнул я, – в жертву кому?
– Может, это тюрьма, в которую заключили какого-нибудь исполинского бога, – хмуро предположила Керчь.
Да уж, с догадками у этих ребят никогда не возникало проблем. Но тогда я не захотел их слушать.
– Кто? Севастопольцы? – прыснула Евпатория. – Они и с нами-то, пятерыми, не знают, что делать… Куда б заточить… А тут – бога! Да ты видела вообще живого бога?
Не знаю, как насчет богов – в артеках нам о них не говорили, – а вот одну богиню я в своей жизни точно видел. И видел прямо теперь. Я решил поспешить и подскочил так, словно меня ужалил огромный жук-черниловоз, которых здесь было в избытке. Под ногами что-то хрустнуло, я тихо выругался и посмотрел на землю. Там лежали очки Феодосии; их было уже не спасти. Не сказать, чтобы я расстроился. Но увидеть свое лицо в осколках чего-то, что только миг назад было единым целым, а теперь лежало, бесполезное, исчерпавшее себя, не так уж приятно. Я скривился и поспешил догонять Фе.
Она замедлила шаг, словно давая понять: для того и уходила, чтобы я отправился за ней следом. Я поравнялся с ней. До линии возврата было далеко, но мы пошли еще медленней. Сзади слышался смех – Инкер набивал трубку сухим кустом, друзьям было чем заняться.
– Ну как ты? – спросил я.
– Тебе не надоело это все?
Я взял ее за руку, она взглянула на меня и криво усмехнулась. Наверное, мы смотрелись красиво: бесконечная дорога, кусты, небо, парочка простых и молодых…
– Ты – точно нет. – Я не хотел говорить о серьезном, хотя «серьезное» все чаще одолевало. Мы с Феодосией чувствовали друг друга, думали об одном. – Может, прокатимся вдвоем? Я развезу ребят…
– Инкер меня достал, по правде говоря. Он же ко мне клеится. Ты что, не видишь? Даже сегодня, пока ты отходил куда-то там, а мы ждали в машине…
– Он и к Евпатории клеится. Ты же знаешь… Наверное, думает: где-нибудь да получится.
– Евпатория без ума от тебя. – Она посмотрела на меня острым взглядом, словно хотела пробуравить.
– Знаю, – я пожал плечами.
– И что ты думаешь?
– Ничего.
– А то, что твой друг ко мне клеится? Тоже ничего?
Я понимал, к чему она клонит. Мне нравилась эта девушка, да, она была прекрасна. Но не хотелось говорить об отношениях, о планах, обо всех этих вещах, которые они, красавицы, так любят. Я вообще не знал, есть ли у нас отношения и должны ли они быть. Ведь мы всегда были друзьями. И то, что я чувствовал к ней, мне нравилось, но я сам не понимал до конца… Не понимал, что со мной, что с нашей компанией, что с миром и городом – ну да, это, в общем, одно и то же. Куда мне было понимать об отношениях? Я не хотел сдвигать этот камень с места – все и так хорошо, все нормально. А вот к Фе, похоже, приходила «жильца» – та самая.
– Наша компания маленькая, в ней непременно это случилось бы. Когда в компашке пять человек, все рано или поздно перенравятся друг другу.
– Почему-то со мной не так, – фыркнула она.
– Инкер – мой друг, – продолжил я. – Мы вместе почти с тех пор, как я открыл глаза. Как я себя помню. Даже вы все появились потом. Он странный человек; не знаю, почему так вышло. Порой мне кажется, что единственный, кто его по-настоящему интересует, – это я.
Феодосия рассмеялась:
– Когда он кладет мне руку на колено, я совсем так не думаю… Пожалуй, вообще на заднее не сяду. С ним опасно.
– Перестань. Я говорю тебе: ему и дел других не надо, кроме меня. Всю жизнь крутился – и помочь, и просто поболтать. Я порой говорил: что ты еще делаешь, кроме как со мной тусуешься? Он: а ничего. Скучно, говорит, один или с этими, вообще не знаю, чем заняться… Нет у него других дел. Да и какие дела тут? – Я рассмеялся, почувствовав прилив внезапного удовольствия, такого любимого мной благостного расположения духа, спокойного, умиротворенного и счастливого, за которое и любил эти фиолетовые цветы. Правда, ощущение было совсем недолгим и появлялось далеко не всегда. – А ты что же? Хочешь вызвать во мне ревность?
– Накрыло? – спросила Фе.
– Что? Ах да, накрыло, накрыло. Наконец-то, – я радостно закивал головой.
– Это хорошо, – сказала она. – Нет, я хочу в тебе вызвать совсем другие чувства.
– Ты и так вызываешь. – Я непроизвольно икнул и вдруг почувствовал себя глупо. Ощущение благости сбилось, что-то пошло не так. Я цеплялся за него своим сознанием, но оно ускользало, на него выплывала тьма. Я почувствовал страх, тревогу. – Ну надо же было икнуть, ведь знал, что это собьет!
– Фиолент. – Она остановилась. Мы ушли уже довольно далеко от компании, я видел лишь машину и силуэты вдали. Нас никто не мог слышать. – Ты не задумывался, что мы уже давно не веселимся? Что сбой, как ты говоришь, – он настал не под кустом вовсе.
Как же я любил это смешное выражение! «Ты под кустом, что ли?» – подкалывал я Инкермана, завидев того с красными глазами или излишне активным. «Поехали под кусты» – так мы приглашали друг друга прогуляться и покурить. Но тогда, слушая Фе, да еще на сбое, я осознал вдруг: мы ведь не приезжаем сюда просто так. Мы перестали просто ездить-кататься, гулять, отдыхать. Точнее, нет, мы все это делаем, но обязательно курим куст. Почему я не замечал этого? И почему мы перестали отдыхать не под кустом? Почему его курение стало чем-то разумеющимся, очевидным? Даже Керчь, молчаливая и медленная, вечно застывшая в своих раздумьях, постоянно курила его с нами. Ей-то оно зачем, это же мы, дурачки, раздолбаи беззаботные, мы гнали тяжелые мысли, мы не хотели думать. Куст развлекал нас. А что он делал с ней?
Эти мысли пронеслись в голове за миг. Но, видимо, все их можно было прочесть по лицу – оно так изменилось, что Фе прыснула со смеху.
– Ты чего? – спросил я. – Ты же не курила.
Фе была единственной, кому не понравился куст. Поначалу она сидела с нами, выпускала дым, потягивала трубочку, которую мы с Инкерманом сделали сами из толстого ствола все того же растения. А потом сказала: «Нет», – и больше к ней не прикасалась.
– Видел бы ты себя! – ответила она и тут же посерьезнела. – Не думай, что я смеюсь над тобой. Но этот куст – он вытягивает из вас все соки жизни. Вы станете такими же, как он. Выжженными, безжизненными. Вам только кажется, что все по-прежнему. Что вы развлекаетесь, веселитесь. Вы часто ничего вообще не говорите. Ты можешь стать примитивным. Послушай себя, свою речь! Ты говоришь односложно, избегаешь всего серьезного, ты ничего не хочешь, тебя ничего не волнует. Понимаешь, о чем я?
– Ничего не хочу? – возмутился я. – Послушай, Фе, а чего тут можно хотеть? Я живу с недалекими, слежу за цветами, вспахиваю огород. А если я свободен – с тобой, моими друзьями, вами! Я люблю этот мир, наш город, но что здесь можно хотеть? Ты знаешь?
– Хотеть измениться, – сказала она. – Хотеть изменить жизнь в этом городе.
– Я обычный парень. И я проще, чем ты думаешь. Хочешь говорить о чем-то запредельном – иди обратись к Керчи… Я живу в этом городе, и мне не нравится, как здесь живут. Но разве можно жить как-то еще в Севастополе? Даже если захочу… Я не знаю, чего здесь желать, понимаешь? Я ничего другого не знаю – ничего, кроме того, что есть. И знаешь? – Мне хотелось как-то эффектно, ярко закончить, поставить жирную точку и закрыть этот разговор. Но ничего эффектного не находилось, и я произнес наконец: – Какая разница, если и так хорошо?
– Ты не хотел бы раздвинуть границы? – спросила Фе, и я увидел, как в ее глазах отразилась Башня, мне показалось, что там – над этой Башней в ее глазах – собрались тучи и сверкнула яркая молния. Я перевел взгляд на реальную Башню и не увидел ничего подобного.