Севастополист (страница 7)

Страница 7

Быть может, она хотела от меня другого – услышать то же, что она сказала мне, такое же почти что симметричное признание. Но я не видел главным для себя приносить какую-то пользу. У нас были водители, торговцы всяким барахлишком, фонарщики, рассказчики правил жизни и свода законов города, осевшие в артеках, кто еще… были метельщики асфальта. Где-то на соседних улочках стояли, утопая в зелени, компактные заводики, где делали бумагу, хлеб, одежду – обеспечивали себя и других севастопольцев самым необходимым. Большей же частью горожане занимались своим домом и двором. Встречались еще и врачи – самые скучные типы из всех: они помогали свозить бездыханных к Правому морю и крепко держать их за руки и ноги, раскачивая перед броском. Их вечным профессиональным спором было – кто закинет дальше… Керчь читала в книгах, что ветхие врачи были нужны для чего-то еще, но для чего – никто уж сам не помнил. Эта специальность вымирала, как подземные копатели, построившие однажды метро и не знавшие, что делать дальше. Рассказчики историй – те самые писатели, сниматели, записыватели и подглядыватели чужих жизней. Этих было жальче всего: они открывали глаза впервые, выходя в мир, и уже выглядели как пережившие, и отправлялись на Правое море, не приходя в сознание, а их околачивания возле чужих заборов и поедание чужих груш никому не приносили особой радости. Так, можно было перекинуться парой слов – с ними или о них. Да все там, в Севастополе, было нужно, только чтобы перекинуться парой слов. Кому я мог быть полезен? Чем?

Единственная профессия, которая меня не оставляла равнодушным, – это смотритель Точки сборки – маяка. Но вряд ли кто-то в городе мог бы сказать, что для него была какая-то польза от смотрителя – любого подняли бы на смех, скажи он такое. Увидеть бы смотрителя, поговорить с ним. Но даже нашим подглядывателям чужих жизней и поедателям дармовых груш выйти на смотрителя было не под силу.

– Этот не аккредитует, – говорили они и качали своими бородатыми головами. У них был какой-то свой язык – я ничего в нем не смыслил. А толку-то? Все равно все возвращались к своим огородам и копали вместе с папой и мамой грядки – есть ведь что-то надо.

– Да, – я наконец вырвался из раздумий. – В нашем городе все возвращается к своему домику, к своему двору, к фонарю за входной дверью, освещающему коридор… Любое начинание. Вот настоящие символы города – дом, двор, калитка, а вовсе не Башня.

Мы остановились за пару домов от ее родного. Город спал крепко, но кому-то же ведь надо просыпаться первым. Если это окажутся недалекие Фе, только и останется, что заводить машину и мчаться отсюда на всех парах.

– Машина, – произнес я. – Точно. Я водитель своей машины. Этого мне достаточно. А что? Я никогда не отказывался никого подвезти. Просто так. Ничего не менял на барахлишко. Одежда – все, что мне нужно. Машина. Город. Ребята. Бумажки я вообще не собирал. Они называют их «деньги», это слово звенит, слышишь: день-ги, день-день. Что с ними делать?

– Ты только красавиц подвозишь, – улыбнулась Феодосия.

– Каких это красавиц?

– Меня, например. – Она обвила меня тонкими длинными руками, и я почувствовал прилив сил. Подался к ней, и мы долго не говорили ни слова.

А потом она снова сидела, откинувшись в кресле, и смотрела вдаль.

– Я вообще не понимаю, зачем эти бумажки… Мои папа с мамой их копят, прячут под подушки. Ритуал какой-то, словно не из этого города, мира вовсе. Что там в умных книжках пишут, надо Керчь спросить. Они в это верят, я – нет.

– Еще в артеках нам говорили – это в крови. Это как есть и пить.

– Но я им не верю… – Фе снова потянулась ко мне, мурлыкая на разные лады: – Я им не верю, им не верю я, не верю им я…

– В этом городе можно не верить всему, – прошептал я. – Но это ничего не меняет.

Прямо над машиной, над нашими горячими телами нависала, покачивая ветвями, старая яблоня. Налившиеся плоды падали, глухо ударяясь о желтый пластик, скатываясь по гладкой коже сидений, катились прямо под наши ноги. Так и мы катились по этому городу, по ровным его улицам, не зная, где и когда остановимся.

– И потом, главное – для чего это все? – шептала она, цепляясь за мои губы.

– Не знаю… – откликался я. – Ты же видишь, у нас никто не задается этим вопросом.

– Ну а ты? – с надеждой выдыхала она.

– Может, Керчь знает? – отвечал я, принося логику и смысл странного нашего разговора в жертву страсти, которая уж точно не задает вопросов и не ищет ни следствий, ни причин.

А потом Феодосия долго и тяжело дышала. Я смотрел на нее безотрывно и думал: как прекрасны, величественны ее изгибы в сравнении с моей неуклюжестью и неповоротливостью неотесанного камня. Она заговорила вновь:

– Кот скончался и попал в рай для котов…

– Неожиданное начало!

– Слушай! И там его спрашивают: а какой он – мир? Что там, откуда ты пришел? А, нет, не так, подожди… Там еще три было. Нет, их всего – три кота.

– И чего они? – спросил я расслабленно. – Все отмерли?

– Да. Они ж в рай попали – все, как в ветхости. И вот одного спрашивают, а он говорит: мир – это такая комната, где живут два больших и добрых, но очень занятых существа. Они меня кормят мясом и еще наливают молочка, гладят и ухаживают, а потому я постоянно довольный, бодрый и холодноносый. Из окна у меня вид во двор, там летают и ходят птицы, но на окне решетка. Вот такой мир. А другой говорит: мир – бесконечные и длинные дороги, а по сторонам постоянно стены, высоченные стены. Ты постоянно хочешь поесть, но постоянно должен бежать – либо ты догоняешь, либо догоняют тебя. Иногда стены становятся ниже, и ты перепрыгиваешь через них. Но только для того, чтобы увидеть такие же стены. Итак, спрашивают его: что же такое мир? Мир, говорит он, – это бег и стены. Ну и третьего кота спрашивают: что это такое, мир? Мир – это когда ты ничего не видишь, потому что не знаешь, как это, только чувствуешь вокруг себя воду, много воды, ты в воде, погружен в воду, и где-то в глубине ее чернеет страшное дно, а по краям – деревянные стенки, которых ты не видишь, лишь ударяешься слабым своим телом. Ты делаешь несколько вдохов и захлебываешься водой. Вот что такое мир.

Я не знал, что сказать, поэтому просто нажал кнопку на панели возле руля. Заиграла мелодия, раздались ненавязчивые тихие голоса. Музыка была самым странным, что случалось со мною в жизни. Самой большой загадкой. Я не знал, что она такое, откуда она берется. Мы находили ее на пустыре возле Башни или на берегу Левого моря – маленькие коробки с кнопочками, включали и слушали. Искали ее и в тот раз, но не смогли найти, такое случалось и не особо нас расстраивало: ну не нашли – будем слушать старое, решали мы.

И хотя в ней часто звучали человеческие голоса, я не ассоциировал музыку с живыми людьми. Она была находкой, артефактом, который приводил севастопольцев в ужас. А мы любили ее.

– Вот такой он, мир, – продолжала Фе. – Разный. Понимаешь? Просто можно по-разному видеть.

– Расслабься, – бросил я. – У нас все одинаково.

И тогда она сказала:

– Я люблю тебя.

Не зная, что можно ответить, помню, я крутанул колесо громкости так сильно, что мелодия залила собой всю улицу, все дворы рядом, да что там – казалось, весь город залила собой.

– А ты любишь группу «Опять 18»? – спросил я. Я не понимал этого странного названия, но так было написано на музыке.

Мелодия света домчит нас до рассвета
Еще пара куплетов, и мы сделаем это, —

доносился ровный речитатив.

– Все люблю, – шептала она как в забытьи, беспамятстве. – Я люблю любить. Люблю любовь. Так прекрасно…

Я быстро домчал до себя. Запрыгнул в кровать скорее, желая остаться незамеченным. Из окна виднелся мрачный мол, и мерцал на краю города маленьким красным огоньком маяк. Смотритель зорко следил за тем, чтобы не пошатнулось Бытие.

А я задвинул ставни и предался самому сладкому сну, какой только могу теперь вспомнить.

Мама

Иногда мы играли в мяч на дальнем поле. У меня был старый мячишко, выменянный у кого-то из обычных горожан – то ли на дивного жука, то ли на полезную подкормку для растений. Какое-никакое развлечение! Я подключил к нему Инкера, и мы оттачивали это мастерство – отнимать мяч друг у друга и закидывать между высоких ветвей огромного дерева, в «вилку», мы говорили. Я не видел других мячей в городе и очень дорожил этим – обветшалым, потрепанным, приобретшим землистый цвет, как старая половая тряпка. Мяч тоже был мне кем-то – или чем-то – вроде друга, я боялся его потерять. Чтобы подольше не прощаться с ним навсегда, я стал все реже с ним видеться, и теперь, как у прежнего владельца (чем, кроме мяча, был примечателен тот человек?), мяч валялся в моем сарае.

Надо сказать, Инкермана не воодушевляли игры в мяч. Он всякий раз качал головой в ответ на мое предложение, многозначительно мычал и цокал, но никогда не отказывал. Не хотел меня разочаровывать – такой уж он был человек. Не знаю, отчего он был такой. Да и своих идей у него не было.

Я вспомнил о мяче, едва проснувшись. Отчего он стал первой мыслью, и было легко подниматься с нею, потягиваясь, выходить во двор? Мне было радостно и светло от встречи с Фе, чье дыхание я еще чувствовал, чьи поцелуи помнил. Я был крепким и здоровым человеком, мне нравилось ощущать свою силу, свою походку. Я был радостен оттого, что во мне билась жизнь. Жизнь текла по мне, бурлила внутри моего существа каскадами безумных водопадов.

Насвистывая, я дошел до нашего ветхого сарая, дернул щеколду и отворил дверцу. Мяч ждал меня.

– Конечно, – заговорил я с ним, как с живым. – Ну а куда ты денешься? Кому ты еще тут нужен, правда, мяч?

Будь у него щеки, я потрепал бы их. Но мяч и так был почти сдут, не стоило выпускать из него последний воздух. Я захлопнул дверь сарая и только теперь заметил, что недалекие не заняты своими привычными делами – не таскают ведра, шланги, не носятся с граблями и тяпками наперевес, не делают всего того, чем привыкли заниматься. Они сидели на лавке и стульях – и внимательно смотрели на меня.

– Привет всем, – сказал я неуверенно.

Странно, а эти что делали здесь? Зачем-то в наш двор пришли соседи, причем даже из дальних – живущие за три, за пять, за десять домов от нашего. Они стояли, облокотившись на стены, забор, большие деревья. В моем родном дворе было негде упасть яблоку – не то что в моей машине совсем недавно. В нашей с Фе машине.

«Кто-то отмер?» – тревожно подумал я и обвел быстрым взглядом собравшихся. Не стоят ли где-нибудь в тени старого ореха неприметные носилки, не слышен ли резкий запах дезинфекции, за который у нас так не любили врачей? Да и вообще, за что было любить их?

Нет, ничего такого не было. Но в воздухе все равно чем-то пахло. Определенно. Я только не мог понять чем.

– Вы хотите сыграть? – Я решил перевести все в шутку и выбрал соседа примерно моих лет – вертлявого, рыжего. Он смотрел на меня как на диковинного зверя, его шея вытянулась, глаза округлились. – Я надеру вам ваши задницы. Лови! – крикнул я соседу и бросил в его сторону мяч.

Тот отшатнулся и едва не упал, поскользнувшись на мокрой, политой из шланга листве.

– Хватит! – раздался голос, настолько грозный, что, окажись я в тот момент в другой части города, или в метро, или по уши под водой Левого моря – и тогда услышал бы его. Это заставило насторожиться.

– Папа? – переспросил я. Давно не видел его таким.

– Надо поговорить, – сказал он. – Есть новости.

– Да какие это новости! Я был с друзьями. Мы катались к линии возврата, ходили-бродили, гуляли, короче… Ты же сам говорил, что это давно не новости.

И тут я услышал то, чего не ожидал услышать никогда. В разговор вступила мама – она встала и подошла ко мне.

– Нет, есть другие новости, – сказала она. – Тебя приглашают в Башню.

Сидевшие позади нее встали и зааплодировали – и аплодисменты подхватили все до единого, кто присутствовал в моем дворе. На лице мамы блеснула слеза. Ее лицо было печальным и торжественным. Так же выглядели и остальные.

– Мы хотели сказать тебе, но ты все спишь и спишь.

– Но откуда вы знаете?

– Сорока на хвосте принесла, – пожала плечами мама.

Ну да, как я мог забыть о севастопольском почтамте! Он же – единственная служба, которая могла иметь связь с Башней; по крайней мере, высоченный забор, за которым та укрылась от остального города, не мог быть для нее помехой. Сороки приносили приглашения оттуда, но посылать что-то в саму Башню было бессмысленно – из нее никогда не приходило ответов, да и разумных вопросов к ней не находилось. Потому севастопольский почтамт работал преимущественно «по низам».

– Тебе надо идти, – твердо сказала мама. – Собираться.

– Конечно. – Меня затрясло, словно внутри произрастали, как в плодородной земле, тысячи свежих семян, расправлялись и крепли молодые побеги неизвестных дивных растений – стебельки новой жизни. Я готов был взорваться, лопнуть от нахлынувшего чувства. И лишь где-то внутри, в черной глубине этой почвы, прокладывал свои подземные ходы слепой страх – страх перед неизвестностью того, что теперь меня ожидало.