Мир всем (страница 2)

Страница 2

Я прошла мимо остова немецкого танка, повернула за угол и шумно выдохнула: дом, где жила бабуся, стоял побитый, израненный, но невредимый. Слава Богу! Я перевела дыхание. Теперь осталось самое трудное – сделать несколько шагов, чтобы рассказать бабусе, что моя мама, её единственная дочь, погибла в блокаду. Каждый метр пути был как полёт над пропастью. Под неистовый стук сердца я несколько мгновений простояла у подъезда с вывороченной дверью. На первой ступени лестницы лежала куча штукатурки и комок каких-то пёстрых тряпок, то ли бывший коврик, то ли одеяло. Видимо, наверху никто не жил – если бы люди поднимались на второй этаж, то хотя бы отгребали мусор в сторону. Меня привлекли странные долбящие звуки во дворе, и я, оттягивая момент жуткого узнавания, повернула на шум.

Под сломанным каштаном на корточках сидел человек и молотком забивал гвоздь в дно маленького ковшика. Пробив одну дырку, он зыркнул глазами по сторонам и снова замахнулся. Я вскрикнула:

– Что вы делаете?

Он поднял голову и пожал плечами:

– Нашёл вот, понимаешь, ковшичек, в соседнем дворе. Никому не нужен. Вот я и прибрал к рукам. Сделаю дуршлаг, чтобы макароны сливать. – Он улыбнулся пустым ртом без единого зуба. – Только макарон-то нету. И ничего нету. Ты, видать, военная. Не слыхала, говорят, в центре разворачивают полевые кухни народ кормить?

– Не слыхала.

Скинув заплечный мешок, я достала пакет горохового концентрата и протянула мужичку:

– Возьмите. Кинете в горячую воду, будет суп.

– Спасибо, дочка. – Он подслеповато посмотрел мне в лицо. – Ты чьих будешь? Местная, что ли?

– Местная. Почти. Бабуся у меня тут, Ев праксия Поликарповна. Знаете её?

Мужчина прижал к груди ковшик и резко встал. Глубокие морщины вокруг его рта подчёркивали старость и немощь. Он потёр лоб:

– Антонина? Не помнишь меня? Я дядя Вова. Наш барак вон там, – он кивком указал в направлении нескольких деревянных домов, теперь сгоревших дотла. – Ты как-то маленькая на заборе повисла, а я тебя снимал. У тебя ещё платье было в горошек. Красное такое.

Платье я отлично помнила, а дядю Вову нет. Из вежливости я сделала вид, что вспомнила, и улыбнулась:

– Дядя Вова, что с бабушкой? Где она?

Дядя Вова испуганно моргнул, и по его лицу, внезапно ставшему серым, я без слов поняла, что последует дальше.

– Убили Евпраксию Поликарповну, – гвоздём по стеклу надсадно скрипнул голос дяди Вовы. – Зимой сорок второго убили. – Он кивнул головой в сторону дровяных сараев, где мы с подружками любили играть в прятки. – Прямо здесь, во дворе застрелили. – Он облизал пересохшие губы. – К нам тогда мальчонка прибился из беженцев, видать из польских евреев. Немцы его и давай шпынять, как соломенную куклу туда-сюда: то ногой пнут, то прикладом ударят, забавляются. Мальчонка плачет, а им весело, регочут, как гуси у корыта. А бабушка твоя, Царствие ей Небесное, выскочила, заслонила его собой и крикнула: «Палачи проклятые! Оставьте ребёнка в покое! Есть у вас совесть или нет?» На весь двор крикнула, я сам слышал. Ну, фрицы и дали очередь из автомата… – Дядя Вова оборвал речь и заглянул мне в глаза. – Вот такие дела, Тонюшка. Ты уж на меня не обижайся.

– За что? – Воздух вокруг сгустился настолько, что я едва смогла протолкнуть ком в горле.

Дядя Вова слегка пожал плечами и опустил голову:

– За то, что жив остался.

Я не стала подниматься в бабушкину квартиру, а побрела обратно в своё подразделение, думая о том, что правильно поступила, когда весной сорок второго пришла в военкомат и упрямо заявила тощему капитану с седой прядью надо лбом:

– Я учительница младших классов, но требую отправки на фронт бить фашистов. В любом качестве.

Военком смотрел на меня не дольше одной секунды. Наверное, ему хватило оценить решимость на моём лице и прихваченный с собой вещмешок с необходимыми вещами. Дома меня больше ничего не держало: учеников из школы, где я преподавала после педагогического техникума, эвакуировали, а маму я накануне завернула в простыню и отвезла в помещение Дома культуры, куда складывали трупы со всего района. Я не плакала – ленинградцы вообще не плакали, потому что на слёзы нужны силы. Сила оставалась лишь на ненависть, да ещё упрямство мешало упасть на кровать и умереть.

Пока военком думал, я смотрела на портрет Сталина, который наискось пересекал луч солнца из окна, и нетерпеливо комкала в руке носовой платок. До сих пор не понимаю, зачем я его достала.

– Пойдешь в дорожно-эксплуатационный батальон, мы туда как раз набираем призывников. – Военком окунул ручку в чернила. – Как фамилия и сколько лет?

– Вязникова Антонина Сергеевна, двадцать два года.

* * *

Наш дорожно-эксплуатационный батальон выполнял задачу регулирования транспорта в прифронтовой полосе и обустройство дорог. Иссечённые взрывами фронтовые дороги представляли собой то яму, то канаву, наскоро залатанную бригадой ремонтников. По сторонам громоздились остовы разбитой техники и торчали таблички «Проверено, мин нет». И гарь! Везде, куда ни повернись, чувствовался запах гари, казалось намертво въевшийся в дорожную пыль. На первые несколько месяцев службы моим оружием стали деревянные носилки с шершавыми ручками, на которых помещалось ровно двадцать пять лопат щебня для засыпки дорожных выбоин. Если щебень не подвозили, то мы мостили дороги из подручных материалов: мужчины валили лес, а мы, девушки, таскали жердины на дорогу и плотно укладывали, чтоб смогли проехать машины. От кровавых мозолей на ладонях я тихонько скулила от боли и завидовала тем, кто бьёт врага оружием, а не лопатой. Следующей зимой началось наступление наших войск по прорыву блокады, и девушек-дорожниц откомандировали выполнять свои прямые обязанности. Как знак отличия нам выдали по красной нарукавной повязке со знаком «Р», и я стала военной регулировщицей: в правой руке жёлтый флажок, в левой красный. Ночью флажки заменялись фонарями с цветным стеклом – зелёным и красным.

– Теперь я светофор, – засмеялась кудрявая Лариса с Охты, едва нас в первый раз вывели на учёбу в поле. Ларису убьёт прямым попаданием снаряда через неделю после начала работы. Она будет моей напарницей и поменяется со мной сменами – дневную на ночную, чтобы отоспаться.

Разноцветные огни фонарей в руках девчат отбрасывали во тьму весёлые разноцветные блики. Зелёный и красный цвет дробился, мелькал, рассыпался брызгами под ногами, навевая праздничное настроение то ли сказки, то ли предчувствия новогодних чудес.

Обучение оказалось коротким и ёмким. К концу месяца я могла с закрытыми глазами разобрать винтовку со штыком и без запинки отрапортовать правила регулировки. Наш старшина сумел крепко вбить правила в наши девичьи головы:

– Запомните, бойцы, все сигналы начинаются с исходного положения: обе руки с флажками или фонариками опущены вниз.

Поднятый вверх жёлтый флажок призывал водителей сбросить скорость и привлечь внимание к опасным местам. Жёлтый флажок на уровне груди разрешал движение прямо и поворот направо тому транспорту, к которому регулировщица стояла боком. Жёлтый флажок в вытянутой перед собой руке разрешал беспрепятственный поворот налево, направо и движение прямо транспорту, к которому регулировщица обращена левым плечом. Поднятый вверх красный флажок – сигнал «стой» для всех направлений.

Теперь, наверное, мне до конца жизни будет сниться поток машин, повинующийся одному моему движению, где я на глаз могу отличить начинающего шофёра от опытного, а пьяного лихача (бывало и такое) заметить ещё на подъезде к перекрёстку и успеть преградить ему путь. На службе дни и недели сливались в сплошную череду дежурств и коротких минут отдыха. Однажды во время наступления мне пришлось стоять на перекрёстке двое суток, пока я не упала в обморок от усталости. У меня до сих пор горят щёки от стыда, едва вспоминаю сгрудившихся вокруг военных и властный голос какого- то командира:

– Отойдите, дайте мне взять её на руки!

Меня поднимают, несут в сторону от дороги, а я отбиваюсь, как вытащенная из воды рыбина, и пытаюсь встать на подгибающиеся ноги. Единственная радость – я была в солдатских брюках, а не в юбке, иначе лучше было бы сквозь землю провалиться!

Ещё в памяти встают бесконечные колонны пленных немцев. Они шли в сопровождении наших солдат голодные, измученные, кое-как перевязанные грязными тряпками, с осунувшимися лицами, в которых не осталось ничего от сытых и уверенных солдат рейха сорок первого года. Они вызывали жалость и презрение.

Обидно, но наш взвод пропустил день победы. В мае наше подразделение выполняло задачу регулировать трассу для перегона скота из Германии на Украину с тем, чтобы скот шёл не по асфальту, а копытил просёлочные дороги, не мешая движению войск. Регулировщицам выдали старые трофейные велосипеды, и мы мотались по своим участкам, проверяя указатели и состояние дорог. С задания возвращались грязные, голодные, усталые, наскоро перекусывали из общего котла и валились спать. Мы тогда остановились на отдалённом фольварке, откуда сбежали хозяева. Сломанный радиоприёмник молчал, а газеты нам не завозили уже несколько дней. Когда поднялась стрельба, я спала на кушетке под окном, куда в стекло стучали ветки цветущей яблони. От сильного грохота зазвенела ложка в жестяной кружке и всколыхнулись занавески на окнах. Меня подкинуло вверх, как от толчка в спину.

– Тревога! По местам, живо! Похоже, прорвались немцы! – закричал наш взводный лейтенант Кубыщенков. – Вязникова, оставайся у своего окна, Ломова – на второй этаж, Кохеидзе – к входу! Остальные за мной! Без моей команды не стрелять!

Мы простояли на постах до утра, пока звуки канонады не откатились за кромку леса и не затихли. После команды «отбой» нам оставалось полчаса, чтобы умыться, поесть и мчаться по своим участкам. У моего велосипеда как на грех спустило колесо, и я замешкалась. Хвалёный немецкий насос при нажатии шипел, как рассерженная змея, и едва качал воздух.

– Здоровеньки булы, Тоська, подсобить?

Я сердито обернулась. Ненавижу, когда меня называют Тоськой, да ещё такие сопляки, как мальчишка-вестовой из соседней части. Он стоял, перекинув руки через автомат, с блаженной улыбкой на лице, сплошь покрытом веснушками.

– Если помощь и нужна, то не от тебя. Обойдусь без горе-помощничков.

Он улыбнулся ещё шире и присел на корточки рядом со мной.

– Хоть ты и вредина, но накачаю тебе колесо ради праздника.

– Это какого такого праздника?

Вестовой выкатил на меня глаза бурого болотного цвета, и я усмотрела в них искреннее изумление.

– Ты что, совсем того? – Он покрутил пальцем у виска, – Ведь победа же! Вчера капитуляцию подписали! Мы такой салют дали, что чертям в аду тошно стало. Слыхали небось?

У меня в голове словно взорвалась граната, и несколько мгновений я видела полностью оглушённая, а потом заорала как ненормальная:

– Победа! Товарищи, победа! Мы победили! Ура!!!

Я орала и целовала рыжего вестового куда ни попадя: в щёки, глаза, лоб, а он, остолбеневший и смущённый, стоял руки по швам и не смел пошевелиться.

Наверное, так громко я никогда не кричала, потому что горло болело несколько дней. Буйная радость вскоре сменилась растерянностью с мыслями о теперь незнакомой мирной жизни, где нет приказов командира, а каждый сам за себя. Позади лежала огромная война, а впереди простиралась неизвестность.

Почти всё лето наш батальон продолжал нести службу, пока в середине августа не пришёл приказ о демобилизации.

Задумавшись, я не заметила, как за окном теплушки закончился дождь и в приоткрытую дверь вагона мягко прокрался холод предрассветного тумана. Если верить поездной бригаде, то к вечеру нас высадят в Могилёве, а дальше своим ходом.

* * *

В Ленинград я приехала на попутной полуторке, сидя в кузове посреди туго набитых мешков с крупой. Из прорехи в одном из мешков высыпалось несколько крупинок грязножёлтого пшена, и я сунула их в рот. Не потому, что хотелось есть, а потому, что по мере приближения к городу в подсознание возвращались блокадные привычки не дать пропасть ни одной крошке еды. Шинель я несла в скатке через плечо пропылённой насквозь гимнастёрки, отчаянно мечтая раздеться и вымыться, желательно тёплой водой, но сойдёт и холодная.