Тест Сегаля (страница 3)
У рэб Арона было интересней, тот часто собирал в своей конурке сразу нескольких учеников, ребят разного возраста. Он говорил, что до войны в ешивах [6] все мальчики так учились, вместе за книгами сидели, вместе молились, вместе обсуждали сложные вопросы. Там-то Марик впервые и услышал это название «Песнь песней» – старшие парни обсуждали одну из глав «Книги Псалмов». Он тогда спросил было, что это за глава, но парни его, воробьенка, только щелкнули по носу, мол, мал еще на эту тему рассуждать. А потом старый Арон умер, хоронили его всем выжившим еврейским Витебском. На этом Марикова религиозная учеба и кончилась. Вроде бы кто-то из старших парней перенял эстафету рэб Арона и продолжил обучать ребят у себя на дому, но Марик к нему не ходил. Он считал себя недостойным древних знаний, ибо сразу после смерти учителя совершил то, что считал предательством. Точнее, как раз кое-чего не совершил, и это бездействие не мог себе простить.
Их скромный домишко стоял на краю городка, у одного из выездов. Разбитая грунтовая дорога проходила подле него, а метрах в десяти изгибалась, отчего в непогоду комья грязи из-под колес тяжелых машин ляпали в окна. К радости Мариковой мамы, большие машины проезжали там нечасто, но в тот злополучный день машина случилась именно такая.
Дело было хмурым осенним днем, через неделю после смерти рэб Арона. Его подвальную конурку отдали дворнику, а тот пожелал избавиться от жидовского духа. Для начала доложил куда надо, что на вверенной ему жилплощади раньше творилось не иначе как что-то антисоветское, чему подтверждением нерусские книги. О культовых предметах из серебра доброхот сообщать не стал, здраво рассудив, что в Виннице такое добро без хлопот обменяет у местных жидов на что-нибудь путное. Книги же свалил на старую простыню и от греха подальше вытащил в дровяной сарай. Ответственные органы отреагировали оперативно, дворника за бдительность поблагодарили, а книги забросили в грузовик и отправили с прочим мусором.
Дорога была по-осеннему размытой, и на повороте возле их дома машину подбросило. Марик в тот момент как раз сидел у окошка, подперев кулаками подбородок, и скучал – скарлатина не пускала на улицу, а дома развлечений было мало – мелкая сестра-зануда не в счет. В тот момент, когда очередной жирный ком дорожной грязи полетел из под колес старенького грузовика прямо в их окно, Марк увидел то, что не мог забыть и много лет спустя. Подпрыгнув, грузовик лишился маленького шпингалета, задвижки, на которой, как оказалось, держался задний борт. Борт упал, отчего Марику показалось, что машина стала похожа на грязное чудовище, разинувшее пасть. И не успел мальчишка дофантазировать страшные желтые зубы, как из пасти машины вывалилось то, что лежало в самом конце, прямо у заднего борта. Это были какие-то книги. Вслед за ними посыпалась было щепа, лежавшая дальше, но тут машина затормозила. Вышедший шофер сплюнул длинную табачную слюну, недобро выругался, пнул рассыпанное, потом колесо своей машины и большой земляной ком, затем так же, носком сапога, поковырял дорожную грязь, вероятно, в поисках того самого шпингалета. Не найдя, еще раз выругался, сплюнул, пнул колесо и забрался в кабину, газанув черным облаком.
Все это выглядело довольно потешно, особенно для ребенка, мало ведавшего других развлечений. Нахохотавшись, Марик не на шутку разозлился на свою дурацкую скарлатину и вечно хлопочущую мать, которая как нарочно была дома, что не позволяло ему даже подумать о том, чтобы выскочить на улицу. А выскочить ох как хотелось! Кто знает, какие сокровища растерял этот грузовик, ведь там, в грязи, могло найтись что-то крайне необходимое в мальчишечьем хозяйстве.
Только два дня спустя Марик смог ускользнуть от замешкавшейся матери и, выбежав на дорогу, рассмотреть возможную добычу. За это время машины там почти не проезжали – окраина, и это оставляло некоторые надежды на сохранность потенциальных находок, даже несмотря на то что шли дожди, да и телеги несколько раз в день проходили. Немногочисленные метры до дороги Марик перемахнул одним прыжком и минуту спустя уже ковырялся в дорожной грязи. Только сейчас он понял, над чем как дурак смеялся пару дней назад – в осенней жиже валялись бесценные книги рэб Арона.
Некоторые из них, что отлетели на обочину, еще можно было спасти, но, памятуя настоятельную мамину просьбу, он не решился. Еще во времена их занятий со старым Ароном мама попросила и даже взяла обещание, что Марк никогда не принесет домой «те» книги, на улицу с ними не покажется и в школу, не дай бог, не возьмет, в общем, не вынесет за пределы Аронова жилища.
Там, в тесном и темном полуподвале при свете керосинки была еврейская жизнь, а вокруг, при свете дня – советская. Привнести атрибутику еврейской жизни в советскую означало неминуемо навлечь на себя и близких беду. Какую именно беду, Марик знал не точно, но что папу выгонят с работы и всю их семью пошлют туда, откуда не возвращаются, – это мама объяснила четко.
В тот день на осенней дороге вспомнилась ему и история про мамину сестру, тетю Дору, которую он никогда не видел и не увидит, потому что ей посчастливилось через польские фильтрационные лагеря прибиться к эмигрантам и, сделав весьма значительный круг, все же добраться до Палестины, которая за время ее мытарств стала Израилем. Мама раз в год, в день рождения Доры, плакала о «родной кровинушке», которая после того, как в войну убили их родителей, осталась у нее одна на всей земле. А свое рождение она и вовсе не отмечала, говоря, что бог даст, встретится в Израиле с сестрой и вот тогда за все годы наотмечается.
Крутя в руках растерзанные книги, Марик почему-то думал о том, что если принесет их домой и их найдут, то всю семью засудят, а мама уже никогда не обнимет свою Дору. Оставить книги на дороге требовало невероятных физических усилий. В одну из них, ту, по которой ему доводилось учиться, руки вцепились намертво: взять ее с собой Марк бы не смог, а положить – не гнулась спина. Он поцеловал книгу, как делал это в конце их с рэб Ароном уроков, нагнулся, опустил ее на обочину и в ту же минуту в придорожную грязь рухнул сам.
Он не слышал, как с воплями выскочила из дома мама и, заламывая руки, побежала к нему, не видел отца, молчаливо поднявшего его и отнесшего в дом. Позже родители ему рассказали, что несколько дней он был в бреду, и они боялись, что не выживет. А сестра по секрету добавила, что старенький доктор еще в первый день сказал маме: «Медицина бессильна. Молитесь!» – и мама по нескольку раз в день, сидя у его постели, что-то тихонько бубнила. Придя в себя, Марк первым делом сполз с кровати и подошел к окну, на дороге еще угадывались прямоугольники книг. Обернувшись, он увидел мать, она качала головой, а в глазах было столько мольбы, боли и слез, что никогда бы не посмел он переступить через такой взгляд.
Каждый день он подходил к окну, хотя чувствовал себя при этом отвратительно. Он себе такое наказание придумал – ежедневно убеждаться в своем предательстве, а в том, что это было именно оно, парень не сомневался. К счастью, зима в том году началась раньше обычного, и вскоре обочину припорошило снегом, скрыв следы Маркова преступления. О продолжении еврейской учебы не могло быть и речи – Марк не представлял, что руками, предавшими Книгу, может осквернить другие Книги. Так или иначе, но при нем осталась только советская школа с ее утвержденными Минпросом учебниками, и следующая еврейская книга попала к нему в руки уже в «каморке» его комиссионного магазина.
Памятуя о том, что священные книги и все, что с ними связано, требуют особой деликатности, Марк Аркадьевич, едва отделавшись от барыги, обернул Книгу в газету и лишь после этого погрузил в кожаный портфель, предварительно вынув из него дежурную бутылку коньяка «на презент». Оставив хозяйство на заместителя, Марк прямо в середине рабочего дня понесся домой, рассматривать необычную добычу.
По дороге он думал о том, что сто лет уже не вспоминал ни ту «книжную» историю, ни свое витебское детство. Еврейство лишь иногда давало о себе знать разудалой кабацкой хава нагилой и чьим-нибудь заговорщическим тостом, типа «За нас с вами и за хрен с ними!». Гуляли-то обычно еврейской компанией, все эти стоматологи-оптометристы-ювелиры-букинисты были связаны общими «делами», друзьями, родственниками. Под коньячок и балычок они традиционно заказывали какую-нибудь еврейскую плясовую и, вместе с русскими женами, обнявшись за плечи, плыли по кругу, через шаг брыкаясь на хасидский манер. В такие вечера «Лидо», «Пие Кристапа» и «Шкафчик» превращались в филиалы Израиля. К концу стандартного кабацкого репертуара, озорных «Хава Нагила», «Семь сорок», «Ба мир бист ду шейн» и слезливой, под занавес «Аидише мама», компания чувствовала свой еврейский долг выполненным. Выполнять его подобным образом было куда спокойнее, чем ставить хупы [7] и обрезать сыновей.
В таких размышлениях Марк пересекал Кировский парк и, услышав идиш, улыбнулся. В этом месте парка мамелошн [8] звучал всегда, скамеечный пятачок у фонтана так и прозвали Тельавивчик. Теперь он имел для Марка вполне прикладное значение – впервые замедлив шаг, тот принялся разглядывать обитателей пятачка. Он надеялся увидеть еврейского старика, хоть чем-то похожего на рэб Арона. Марк непременно пригласил бы его к себе (не на улице же открывать портфель) и показал ему трофей, а дед сказал бы ему что-нибудь мудрое и, наверное, даже погладил бы по голове. У мальчика, рожденного после войны, своего дедушки не было, у его друзей по витебскому детству дедов не было также, но у них всех был рэб Арон, внуки которого погибли с дедами этих мальчишек.
Выжили только эвакуированные и те, кто воевал. Арон воевал. Сын его умер от туберкулеза еще до войны, оставив невестку с тремя внуками, а перед смертью строго наказал той заботиться о малых и о вдовом свекре. Две дочки Арона были благополучно замужем, нянчили детей.
В первые же дни войны Арон крепко думал, как ему правильней поступить – остаться при сиротах или пойти на войну вместо сына. Решил – на войну. Над ним в военкомате посмеялись, посоветовали на печи сидеть, но он воспользовался неразберихой и пусть не совсем честно, но своего добился. Арон был уверен, что остальных эвакуируют, и считал, что не пристало ему, вполне еще здоровому человеку, на юга кататься. Одно его заботило – как он будет трефное кушать и разрешат ли ему товарищи командиры молиться, хоть бы и без миньяна [9]. Об этом он размышлял уже по дороге на фронт и решил так – бульбу и кашу наверняка дадут, большего не надо, а молиться можно и тайно.
Вскоре стало ясно, что его родню, не относившуюся к партийному начальству и на взятки денег не имевшую, на юга не забрали, оставив фашистам на растерзание. Те и растерзали. Попросил бы Арон у всевышнего смерти, но грех это, вот и жил по инерции да и воевал так же. Служба, контузия, госпиталь, медаль – все как у людей, но после госпиталя «списали». По возрасту, состоянию здоровья и тому, что определили последствием контузии – легкой ненормальности. Часами сидел Арон в углу и что-то бормотал. Он молился, закрыв глаза, в такт святым словам покачиваясь корпусом – так ему лучше вспоминалось, ведь молитвенника при себе уже не было – сгинул на армейском пути. Но всех этих деталей он никому не объяснял, вот его за контуженого и приняли.
Со временем мирское все меньше интересовало Арона, и к концу войны он был так погружен в свой Святой мир, что в Витебск поехал по той же инерции, по какой вставал по утрам. Возвращение к родному пепелищу страшило его, но погружение в такие бытовые вопросы, как поиск иного места жительства и трудоустройство, казались ему непреодолимыми. В Витебске, как он предполагал, еще помнили добросовестного сапожника Арона, так что с божьей помощью как-нибудь сложится.
Сложилось вполне сносно – по сапожной части работы после войны было достаточно, а мастеров осталось мало, поэтому место в мастерской нашлось сразу. Правда, вместо сгоревшего дома ему выделили квартирку в полуподвале, но зато свою, а не коммунальную, и с учениками он там вполне спокойно мог заниматься – в подвал вход был отдельный, и топот его визитеров соседям не докучал, даже когда те расходились за полночь.