Русские друзья Шанель (страница 2)

Страница 2

Листы переворачивались; письмо трещало, мне казалось, оно может загореться – раздражение мадемуазель передавалось бумаге.

– Полоумная идиотка, вдруг ей пришло в голову распоряжаться моими отношениями с Пикассо!

Эта заочная ругань становилась скучной, и вдруг Коко сказала:

– Мне нужно, чтобы ты помог написать книгу. Мою! Расскажу о себе сама, все как есть. – Бросив листы себе под ноги, она взяла со стола бокал и удобно устроилась в кресле. Серьезно смотрела мне в лицо.

– А почему я? – мне хотелось отказать поделикатнее. – Сейчас Олимпиада, и мы с женой вместе…

– Твои книги были успешными, и потом, ты же был секретарем Пруста, долго работал у Галлимара. – Аргументы мадемуазель, как обычно, были строго рациональными. Но после паузы она добавила мягко: – Ты единственный, кто знает, какой я была, когда Бой был жив. Только ты помнишь меня настоящую, Полё.

Если отбросить раздражение, естественным образом возникавшее оттого, что думала и рассуждала она только о себе, обстоятельно и очень серьезно, можно было признать, что она права. Я дружил с Боем Кейпелом, любил его так же, как и она его любила. После гибели Боя мне его тоже жутко не хватало. И до сих пор не хватает, хотя прошло почти тридцать лет. Правда и то, что она была его грандиозным творением. Бой Кейпел, безусловно, нас связывал.

– Да, ты стала известной практически сразу после того, как он нас покинул.

– Не просто известной, мой бог! Единственной женщиной в мире, фамилию которой не надо называть. «Великая мадемуазель» – это только я, – напомнила она; видимо, ей давно не перед кем было хвастаться. – У меня такое чувство, что после смерти Боя моя жизнь, да и я сама, поменялась полностью, будто он «оттуда» всем дирижировал. Началось самое интересное. До этого я работала как умела, хоть он мне, разумеется, и советовал всегда, и помогал. Но потом! Он был все время со мной, здесь, – она приложила ладонь к груди, поверх лабиринта бус. – Ты один можешь понять это, Полё.

Мне стало интересно: эти жемчужины холодные или нагреваются от ее эмоций?

– Я не только сразу стала сильнее, но и каждый день знала, как действовать. Делала это без ошибки, точнее и быстрее всех. Хоть и была очень молода, – добавила она задумчиво.

Вот это, мягко говоря, преувеличение. Когда не стало Боя, мадемуазель исполнилось тридцать семь. А правдой было то, что в те годы на вид ей можно было дать двадцать пять; не всегда, но в некоторые дни.

– И принялась работать как несколько человек, не уставала никогда, – повторила она. – Так странно, Полё. Я ведь любила Боя, и он меня любил, но пока он был жив – я часто плакала, все десять лет, что мы были вместе. А потом уже нет, потом настало время настоящей работы.

– Почему ты плакала?

– Скажем так: он любил не только меня, – она дернула плечом и потянулась за сигаретой.

Мы проговорили до полуночи. Когда я вернулся в отель, Елена читала в постели, и, конечно, она была обижена на меня. Я же торопился записать то, что рассказала мадемуазель.

– Шпатца там не было?

– Нет. Только мы вдвоем.

– Куда же делся барон Шпатц? Странно.

Я знал, что моя жена терпеть не может Ганса фон Динклаге по прозвищу Шпатц с тех времен, когда он появился в Париже в 1933-м как «доверенное лицо канцлера Германии Адольфа Гитлера».

– У женщин не спрашивают такие вещи. Я не спрашиваю.

– Будешь всю ночь записывать, что она наплела? – Елена подошла, чтобы поцеловать меня на ночь, и заглянула в записи.

– Иди спать, пожалуйста.

– «Мои строгие тетушки из Оверни! Наши дома, ухоженные жасминовые аллеи! Шкафы с белоснежными простынями и рубашки с кружевными манжетами». По-оль, она тебе врет! Весь Париж знает, как было на самом деле, вон хоть спроси у Миси.

Воистину: говоря о Шанель, обязательно упоминают Мисю, и наоборот. Будто они давняя супружеская пара.

– Людям интересно, как она сама себе это представляет. И согласись, Коко имеет право рассказывать о себе что хочет. В любом случае такая книга может иметь успех.

– Ты спятил? Это смешно! Кто-то купит книгу о мадемуазель со слов самой мадемуазель? Про нее все забыли! Диор и Живанши превзошли ее во всем! Она тебе хотя бы заплатит?

– Не знаю. И не так это важно. Спокойной ночи.

– Ну понятно, – протянула жена с интонацией прозорливой консьержки. Я не выносил этот ее тон, но ссориться не хотелось.

– Иди ложись, пожалуйста. Люблю тебя, Елена. – Я поцеловал ей руку, давая понять, что больше отвлекаться не намерен. – Ты у меня красивая.

Рим, апрель 1920 года

Двери на террасу были открыты; стояла необычная для апреля жара, и в просторном зале к полудню стало душно. Сергей Павлович Дягилев в ночной рубашке до пят, в остроносых войлочных туфлях сидел на террасе в плетеном кресле, повернувшись спиной к яркому солнцу. Рядом на круглом столике лежали листы партитуры, время от времени он делал в них заметки карандашом, но большую часть времени слушал, прижав ладони ко лбу. Из глубины апартаментов звучал рояль, иногда музыку дополнял звон трамвая.

– На двадцать второй странице, с третьего по седьмой такт, – крикнул Дягилев, – нет, прямо до восьмого, Игорь! Надо сочинить хороший аккомпанемент для этой темы. А первые два такта в картине вычеркиваются, лишние они.

– Я не могу настроиться на Перголези, не получается! – Композитор взял неблагозвучный аккорд. – Слишком большие различия в ощущении времени и движения! Перголези во сне мне является и грозит палкой. В лучшем случае могу переписать его со своим «акцентом», Серж, но и то не знаю, получится ли.

– Надо сделать, чтобы в хореографии не вышло скучно, – спокойно пожал плечами Дягилев. – Ничего более.

Стравинский закурил и вышел на террасу.

– Пусть Леонид подстраивается под музыку… так будет правильно, в том числе хорошо для танца, – сказал он.

Лицо Дягилева, с большими темными кругами под глазами, страдальчески сморщилось, уголки глаз опустились, брови, наоборот, поднявшись, сложились буквой «л», удивительно точно повторяя линии тонких усов, монокль повис на черном бархатном шнурке.

– Я человек театральный… – он вытянул вперед руку в широком рукаве рубашки.

– Но вы не композитор, Сережа, – быстро вставил Стравинский.

– И слава богу, что не композитор! – выкрикнул импресарио внезапно. – А вот п-почему, позвольте спросить, почему я должен, собственно, быть им?! – При сильном волнении Дягилев начинал заикаться.

– Потому что издевательство над старой музыкой мне претит. Никогда вы этого понять не сможете, вам-то все равно! – Стравинский курил, расхаживая по террасе, иногда он задерживал взгляд на древних постройках Рима, стекла пенсне отражали то солнце, то крыши и купола. – Публика ваш бог.

– Ну хватит! – Дягилев вскочил и подбросил листы партитуры. Он был на голову выше композитора и в широкой рубашке казался огромным. Со стола грохотом полетел кувшин с лимонадом. – Уже двадцать лет мне твердят, что я нич-чего не понимаю в музыке, потому что я не композитор. Нич-чего не понимаю в живописи! Потому как не художник! Надоело! – теряя домашние туфли, Дягилев свирепо пинал нотную бумагу, норовя загнать листы в лимонадную лужу. Листы разлетались, он их догонял и пинал снова.

Стравинский отступил к парапету террасы и отвернулся, выжидая. Его ботинок, высокий, украшенный модной кнопкой, отстукивал плавный ритм, гармонирующий со спокойными силуэтами крыш. Композитор выглядел щеголем: клетчатые брюки, нарядный галстук и напомаженные волосы. Вокруг террасы были крыши старинных домов, между ними виднелся купол Пантеона.

– Как выдержать это, господи?! И зачем? Зачем мне все это? – неуклюже переступая босыми ногами, продолжал стенать Дягилев. Со лба у него катился пот, пенсне на черном шнурке раскачивалось на полотне рубахи – фигура напоминала громоздкие, внезапно взбесившиеся напольные часы. – Почему вы носком стучите?! – импресарио вдруг брезгливо уставился на ботинок Стравинского, будто увидел насекомое.

– А что…

– Все нормальные люди отсчитывают пяткой!

Вышел слуга Василий и стал подбирать осколки стекла, аккуратно обходя ноги хозяина, потом осторожно, ни на кого не глядя, собрал мокрые листы.

– Я, пожалуй, пойду, – сказал Стравинский. – Пока мы не разругались.

– Никуда вы не уйдете! Будем работать. Василий, где Леонид Федорович?! Он уже позавтракал хотя бы?

Слуга пожал плечами и поспешил скрыться.

– А кто тут должен знать?! Игорь, сейчас оденусь, и мы продолжим, вместе с Леонидом. Я вот хочу, чтобы мы сегодня же вместе прошли первую половину. У нас не так много времени, да нет, у нас вообще уже нет никакого времени! Завтра репетиция с танцорами. И не надо дуться, пожалуйста, Игорь, ей-богу. Я предупреждал, придется труднее, чем когда сочиняешь свое. Как реставрировать ветхий костюм – если тронешь, может рассыпаться! Перголези стоит мучений, уверяю вас. Вы способны услышать его восемнадцатый век и рассказать нам о нем своим неповторимым языком! Беппо, иди же сюда, где ты прячешься?! – зычно крикнул он по-итальянски. – Неси одеваться!

Стравинский долго смотрел на Пантеон, выражение лица у него было уныло-напряженное, толстые губы под идеально подстриженными усами беззвучно шевелились. Наконец он сказал:

– Вернусь часа в четыре пополудни. Или в половине пятого. Сережа, повторяю, подстраиваться под Мясина и его опыты с новыми движениями не намерен, мне не так уж и нравятся эти цирковые номера… – Стравинский приподнял ногу, чтобы показать угловатое движение, но, поймав взгляд Дягилева, осекся.

– А почему ноты оставили? Возьмите, по крайней мере, мой экземпляр с заметками, миленький! – примирительно попросил Дягилев, когда Стравинский взял со стула трость и шляпу. – Дома пройдете спокойненько.

– Я помню и так.

– Все дуются, все обидчивые, а мне что делать? – проворчал Сергей Павлович, оглядывая костюм, который принес второй слуга, итальянец Беппо, коренастый брюнет с грубыми чертами лица. Итальянец держал одежду перед Дягилевым, смотрел вбок и насвистывал.

– Basta cosi![1] Не свисти ты! Сколько раз просил… – накинулся на слугу Сергей Павлович.

– Петь-то мне можно? – огрызнулся Беппо. – Разрешаете, синьор? Или я должен бежать на улицу, как собака?!

* * *

Прошлым летом в августе Сергей Дягилев и солист «Русского балета» Леонид Мясин путешествовали по Италии, они ездили сюда каждое лето, и это была их седьмая совместная поездка. В Венеции, Падуе, Перудже, Виченце, Флоренции – были места, где они когда-то вместе любовались архитектурой и живописью, где Дягилев уже показывал и объяснял Леониду картины и фрески. Именно образы Джорджоне, фрески Мазаччо, мозаики Сан-Марко сблизили их в свое время, позволили развивать «Русский балет» в сложное время войны, в первые годы после русской революции.

В путешествиях время до обеда они проводили, любуясь искусством, в музее или в храме, а вечерами читали или ходили по книжным лавкам. В отличие от сверходаренного в танце, но интеллектуально не слишком способного Вацлава Нижинского, юный Мясин с благодарностью принимал «воспитание» Сергея Павловича, который еще в 1914-м вдруг поверил, что сможет создать из невысокого юноши с красивым лицом нового солиста балета. Дягилев мог бесконечно объяснять своему новому протеже пластику фигур и мифологию в полотнах Джорджоне, эволюцию живописи Тициана, золотистый тон полотен Веронезе, психологическое напряжение героев фресок Мазаччо. Каждый год они слушали в Риме и Милане все сколько-нибудь значимые концерты и оперные постановки. Развиваясь рядом с Дягилевым, Мясин смог стать не только звездой «Русских сезонов»; у него со временем стали появляться идеи балетов.

[1] Ну хватит! (ит.)