Четыре сокровища неба (страница 6)

Страница 6

«Хорошая кисть гибка, – говорил наставник Ван. – Одним взмахом она должна написать множество символов, будь то „ухо“, „коготь“ или „гора“. Чем мягче кисть, тем больше возможностей она может создать и тем больше вариаций линий».

В классе наставника Вана были кисти всех размеров. Некоторые походили на швабры: их головки были толстыми и тупыми – они промокали насквозь, когда их опускали в тушечницы размером с ведро. Другие были меньше костяшки пальца, а их ворсинки собирались в тонкое острие. Мне нравилось, что не существовало единственно верного ответа, какую кисть лучше использовать. «Вопрос не в кистях, – говорил наставник Ван своим ученикам. – Вопрос в том, чего требует бумага».

Бумага, третье сокровище рабочего кабинета, также бывала разных видов. Одну делали из соломы или травы, другую – из бамбука или даже конопли. Наставник Ван предпочитал однослойную рисовую бумагу, на которой тушь очень быстро растекалась. Именно поэтому он ее и любил – чтобы стать мастером, каллиграф должен уметь управляться даже с самым чувствительным материалом.

Однажды вечером я заметила, что какой-то студент неправильно написал иероглиф «вечный» 永 – вместо того, чтобы начать линию сверху и двинуться вниз, он начертил ее снизу вверх. Все вышло наперекосяк, тяжело. Прежде чем я смогла себя остановить, я опустилась на колени на подушку у стола и взялась за кисть, оставленную учеником. Ее древко было сделано из бамбука, головка из каких-то волос. Наставник Ван однажды сказал ученикам, что когда они станут старше, то смогут сделать кисть из волос своего новорожденного ребенка. Это величайшая честь.

Могла ли я быть такой нахальной? Я окунула кончик кисти в тушечницу, где после дневных уроков осталось небольшое пятнышко туши. Я зачеркнула символ, нарисованный на бумаге ученика, и переписала его, волоча руку по бумаге – вес кисти оказался удивительным. Рисование настоящей кистью, а не березовой веткой, ощущалось иначе – приходилось учитывать так много всего, например, движение ворса и ртутную природу туши. Каждая отметина, каждая помарка оставляют след. Я привыкла просто двигать запястьем и воображать, что результат оказался идеальным. Теперь, держа живую непослушную кисть в руке, я поняла, что мне еще многому предстоит научиться. Тем не менее я чувствовала, как разные части моего существа встают на свои места, как будто я только что открыла невероятную тайну о самой себе.

Когда я закончила, то села и уставилась на иероглиф. Он вышел далеко не удовлетворительным, но все равно внушительным, свежая тушь вдыхала и выдыхала бумагу вокруг него. «Однажды нанесенные на бумагу, – говорил наставник Ван своим ученикам, – китайские письмена будут храниться веками, не выцветая. Когда вы обнаружите, что застряли на особенно захватывающем завитке, когда вам покажется, что линии могут выпить всю вашу кровь, помните, что каждый иероглиф несет в себе множество историй и что вы смотрите на целые века прошлого».

Я принялась в восторге рисовать иероглифы, которые выучила на плитках двора, пока не заполнила ими всю страницу. Только когда сверчки заиграли как оркестр, я вспомнила, что еще не закончила свою работу.

На следующий день из окна донесся голос наставника Вана.

– Кто это написал? – спросил он ученика, на чьей бумаге я рисовала. Ученик настаивал на том, что иероглифы были его собственными, но наставник Ван назвал его лжецом.

– Ты горделив и эгоистичен, Цзя Чжэнь, – сказал наставник Ван. – И твой почерк всегда будет отражать это. А значит, я больше не могу называть тебя своим учеником.

Я продолжала подметать двор, забыв, как дышать.

Опальный ученик по имени Цзя Чжэнь потом нашел меня во дворе. Он был не первым, кого выгнали – наставник Ван не терпел тех, кто нарушал правила его школы, и в результате количество его учеников сократилось до шестерых. А без Цзя Чжэня их стало пятеро.

– Я знаю, это был ты, – сказал он, толкая меня на землю и пиная ногами. – Никто не придет тебя спасать. Никто не будет скучать по тебе, потому что у тебя никого нет.

Он не переставал пинаться. Я свернулась калачиком, не зная, от чего намокло лицо – от слез или от крови.

Такой наставник Ван и нашел меня позже, когда наступила ночь, а класс остался неубранным.

– Ты неплохо пишешь, – сказал он, помогая мне сесть, – но ты должен писать так, словно следуешь за своим сердцем. Наблюдай за стаей бакланов в небе, проследи глазами путь, который проходит падающий с дерева лист, вспомни линии, которые очерчивают распущенные женские волосы на ветру. Это и есть каллиграфия.

Я теперь не только подметала, когда приходила в класс по вечерам. Я еще и училась. После того, как дневные занятия заканчивались, наставник Ван оставался на учительском месте в передней части класса, и я слушала, завороженная стойким запахом туши и мокрой бумаги, моя рука следовала за его рукой, пока он водил пальцами по воздуху.

Я узнала, что сила каллиграфа начинается с момента, когда он берется за кисть, что все его выборы, вроде: насколько влажной будет тушь, или как сильно кисть надавит на бумагу, или как быстро повернется рука – наполняют линии душой их окончательной формы.

– Это называется стремление, – говорил наставник Ван. – Это называется идея.

Когда он читал свою лекцию, то смотрел не на меня, а на что-то надо мной, как если бы разговаривал с той версией меня, которой я однажды стану. Вокруг нас на ночном ветерке развевались свитки с иероглифами. Эти произведения он собирал на протяжении многих лет, они были написаны руками его учителей и более известных каллиграфов.

Он говорил, что каждый каллиграф, каждый художник начинает одинаково. Он задается целью создать искусство. Но эта целеустремленность приводит к тому, что искусство становится скорее работой, а не искусством. «Нужно тренироваться создавать искусство без цели или плана, полагаясь только на свою дисциплину, подготовку и добрую душу. На это способны немногие каллиграфы. Так выглядит следование за своим сердцем».

У него не было детей. Я ничего не знала о его семье. В этом смысле мы идеально подходили друг другу. По ночам, пока он читал и готовился к завтрашнему уроку, я садилась на свою койку и тренировалась писать иероглифы на ладони.

– Когда твой почерк станет очень хорошим, – говорил он мне, – ты сможешь писать для важных чиновников. Твоя работа привлечет к тебе внимание, Фэн, мальчик с хорошими руками.

С каждым уроком я становилась смелее. Я больше не буду просто Фэном, мальчиком без прошлого и без будущего. Сколько иероглифов я уже выучила – тысячу, две? Бабушка отправила меня в Чжифу, чтобы я смогла просто выжить, но теперь мои мечты выросли. Я захотела стать учителем, как наставник Ван. Я захотела, чтобы мир увидел то, что я способна создать. Это твои пальцы и глаза, мама, думала я, водя кистью по странице. Это твое терпение и сила духа, папа. И это возможность жить, которую дала мне ты, бабушка.

– Твоя конечная цель, – завершалась лекция наставника Вана, – состоит в том, чтобы достичь состояния свободы, в котором ты сам и тот художник, которым ты мог бы быть, стали одним целым. Это то, что мы называем цельностью – когда ты наконец оказываешься в единстве с самим собой.

– Да, наставник Ван, – ответила я, прежде чем окунуть кисть в тушь и начать заново.

Я никогда не сомневалась в нем, лишь впитывала его слова и позволяла им нести меня изо дня в день. Он не платил мне за работу ничем, кроме уроков, и я никогда его об этом не просила. Но иногда, если я очень хорошо выписывала иероглиф, он подкладывал мне серебряную монетку. Я их берегла как могла, видя перед собой будущее, где могла бы стать основательницей своей собственной школы каллиграфии, и покупала только лучшие принадлежности для учеников. Награда за то, что я следовала за своим сердцем, казалось, приближалась от иероглифа к иероглифу.

Но мне стоило знать, что долго это не продлится.

7

Теперь-то я знаю: меня отравили.

Когда я просыпаюсь, то делаю это тихо. Сон хлещет по ушам, а разум все еще пытается добраться до мира бодрствования. Не помню, как засыпала, и не помню, снились ли мне сны.

Тело тяжелое, такого веса я никогда раньше не чувствовала. Когда я жила в рыбацкой деревне, то всегда была легкой и жизнерадостной, двигаясь вприпрыжку от океана к полям, к ступенькам нашего дома. На улицах Чжифу я торопилась учиться, торопилась выжить. А теперь клей, выстилающий мое горло, припечатывает меня к месту, где я лежу. Я вожу закрытыми глазами из стороны в сторону, приказывая им сфокусироваться. В моем черепе пульсирует то, что повторяется в ладонях и подошвах ног.

Я пытаюсь сесть.

Первое, что я замечаю: я лежу на коврике на полу. Я в какой-то комнате.

Второе: в этой комнате темно. Я могу разглядеть тени от предметов и тюфяк под собой, но не более того. В темноте этой комнаты кажется, что так могло продолжаться годами. Я ощупываю тело в поисках других вещей, которых не вижу: рубашки, штанов, носков, обуви. Ничего не болит, кроме головы. Ничего не кажется неправильным, за исключением того, что неправильно все.

Что я помню? Как заканчиваю работу и совершаю ежедневную прогулку от школы наставника Вана до набережной. Рыбный рынок, женщина-торговка. Ее размахивающие руки. Круг торговцев рыбой, жаждущих драки. Неожиданная тяжесть на моем плече. На меня смотрит мужчина в странной одежде. Короткие волосы. Солнечный блик. Два желтых зуба. Обещание еды. Идем пешком. Идем пешком. Идем пешком.

Я прижимаю пальцы к вискам. Припухлости нет, болезненности нет. Что еще я помню? Здания, которые мы миновали: церковь, несколько ресторанов, аптеку, мясной рынок. Сырой запах океана. Еще был какой-то разговор, но не могу вспомнить, что в нем было сказано. На каждом воспоминании дым и тень. Единственное, в чем я уверена, так это в лице мужчины, его большом лбу и остром подбородке. В его притяжении божественного существа. Прежде чем я могу вспомнить что-либо еще, яд возвращается волной розовой пены. Я падаю на пол, мои глаза затуманиваются.

Что-то маячит надо мной, когда я просыпаюсь во второй раз. Я задыхаюсь, грудь сжимается. Это подмигивающий человек, и он здесь, чтобы убить меня.

Не говоря ни слова, он наклоняется, хватает меня за рубашку и поднимает. На страшное мгновение я представляю, как он бросает меня в бездонную яму, которая, должно быть, существует в этой комнате, но тут моя спина касается чего-то холодного и твердого. Я не более чем обмякшее существо, прислонившееся к стене.

– Дыши, – говорит подмигивающий.

Я стараюсь дышать. Два вдоха, один выдох. Я закрываю глаза и думаю о бабушке, которая считает удары, держа руки у меня на коленях. «Два вдоха, один выдох, Дайюй. Повтори».

– Где я? – требую я ответа. Мой голос хриплый.

Он не отвечает. Я слышу шорох, потом щелчок. Помещение наконец озаряется светом. Это не подземелье, которое я себе представляла, а комната, очень похожая на ту, что была у меня дома. Я вижу стол, стул, ноги под собой, дверь. Надо мной квадратное окно под потолком, закрытое наклеенными газетами. Комната не маленькая, но кажется, что она неуклонно сжимается вокруг меня и подмигивающего мужчины, подстраивая свой размер под нас. Мы единственное, что имеет значение.

Подмигивающий мужчина становится на колени с фонарем в руке. Он не бессмертный дракон, который стал стражем, обратившись человеком и придя спасти меня. В свете фонаря его лицо кажется сотканным из огня.

– Хочу домой, – говорю я ему.

– Как тебя зовут? – спрашивает он, игнорируя меня. Голос, который я помнила мягким и добрым, теперь звенит опасностью. – Как тебя зовут? – снова спрашивает он.

Я молчу. Он шлепает меня тыльной стороной ладони. Когда костяшки пальцев касаются моей щеки, они издают звук, похожий на вспышку.

– Фэн, – шепчу я. Я заставляю себя не плакать.

– Хорошо, – улыбается он. – Сколько тебе лет, Фэн?

Я боюсь того, что он сделает со мной, если я скажу ему.

– Будем считать, что четырнадцать, – отвечает он на мое молчание. Свет фонаря мерцает. – Ты Фэн, сирота, тебе четырнадцать. И тебе всегда будет четырнадцать.