Ложится мгла на старые ступени (страница 22)
25 июля 1942 г. Огромное спасибо, милая Оля, за предложение прислать сладкое – с июня прошлого года здесь ничего не стало, в магазинах пустые полки, большинство закрыто. Сахар продают только стаканами на базаре. Но, видимо, и этого скоро не будет: хотят ввести твёрдые цены для рынка – вернейший путь к тому, чтоб всё исчезло и там. По карточкам отоваривают плохо, вместо хлеба иногда выдают пшённую крупу или муку. А что мне с ней делать? Мне рассказывали, что здешняя учительница математики, как и я, долго жившая в Ленинграде, забалтывает эту муку в стакан с тёплой водой и ест (пьёт?). Я попробовал, но меня стало тошнить. До чего вовремя ушла от нас Соня. Сейчас с её диетой ей было бы очень трудно. Скорей бы и мне убраться к ней.
Т. к. уроки мои после второй смены, то с учителями я не встречаюсь и в десятый раз не слышу вопрос, не родственник ли я композитору Серову (первые два раза я порадовался эрудиции провинциальных учителей, но один оказался из Ленинграда, другая – из Куйбышева).
Нигде не бываю, только иногда у Саввиных. Эта семья вообще очень интересна. Они не ссыльные, прибыли сюда добровольно – просто уехали из Москвы от греха подальше, живут здесь сравнительно недавно и сами себя обеспечили всем, вплоть до мыла, которое, представьте, варят! Подсмеиваются над эвакуированными, не желающими обрабатывать землю, которой здесь за городом, в степи, можно получить под огород сколько угодно. Видимо, осуждают не они одни. Позавчера я попал в середину разговора – их сосед, капитан Сумбаев, недавно демобилизованный по ранению, очень горячился: „Я офицер, кавалер четырёх царских и пяти советских орденов! Имею ранения! Но я вот этими руками и этой ногой, – он пристукнул своим зеркально начищенным сапогом, – один вскапываю десять соток. Почему же они ручки боятся замарать!“
Да, наша жизнь устроилась так, что выживают только (не считая известно кого) сильные физически и духовно. Но что делать негероям, обывателям (в старом, не отрицательном значении этого слова)? Они же трудились и тоже создавали совокупный продукт и сейчас работают на оборону.
Среди эвакуированных оказалось почему-то много жён работников киевского горкома партии. Это были полные, солидные дамы; одна рассказывала, как в Кисловодске ей удавалось ежегодно сбрасывать три-четыре кило. Через полгода я её не узнал – без всяких нарзанных ванн она похудела килограмм на десять, не меньше. А ведь они прикреплены к райкомовскому распределителю. Чем же они питались в своём Киеве?..
14 января 1945 г. Напрасно Вы утруждаете, Оленька, себя хлопотами. Вы даже не представляете, насколько мне безразлично сейчас, что ответит прокурор.
Новый год встречал у Саввиных. О Петре Иваныче, преподавателе истории, я Вам уже писал, остальное – не в письме, при встрече. Со стариком беседовали о Бортнянском; я сказал, что этого композитора он знает лучше меня. Кстати, я узнал от него, что раньше церковного певчего называли „лирик“. Он, как и все его братья, окончил духовную семинарию в Вильне. Кто, оказывается, в этом городе только не жил! Даже Булгарин в 1820-х гг., с ним был знаком дед Леонида Львовича. Когда я уходил, он посмотрел на меня и сказал, хотя про свои настроения я, естественно, ничего не говорил, что один из самых больших грехов – грех уныния. „Смеяться-веселиться?“ – сказал я, может несколько раздражённо. „Православное духовное веселие не в смехе, – ласково сказал он, – но в житие с улыбкою“.
В этой семье есть очень забавный мальчик лет восьми. Услышав его имя, я сказал не очень остроумно: „Антонов есть огонь, но нет того закону…“ Он не отстал от меня, пока я не процитировал ему всё, что помню из Козьмы Пруткова. А сегодня он показал мне целую тетрадку – оказывается, он за эти две недели опросил всех окружающих и за каждым что-то записал. Этот мальчик знает наизусть „Крокодил“, все стихи из „Огонька“ и статьи из „Календаря колхозника“ за 1939 год. Когда Леонид Львович сказал мне про грех уныния, он шёпотом пропел из примитивно-мажорной с ещё более примитивными словами песни Васи Соловьёва (который зачем-то к своей фамилии добавил „Седой“): „Место горю не давай, если даже есть причина, никогда не унывай, не унывай!“ Бедное дитя.
Я Вам, кажется, писал, что занятия у меня вечером, и утром я долго лежу. Но ведь думать можно и лёжа. Приходят любопытные мысли – например, о Мусоргском, композиторе всё-таки недооценённом в смысле его влияния на двадцатый век. Любопытно и увлечение в этом веке И.-С. Бахом. В основе своей он рационалистичен, и интерес к нему связан, видимо, с распространением точных наук и технической культуры.
Я написал выше „при встрече“. Это – идя навстречу (простите плохой каламбур) Вашим интенциям; на самом деле оптимизма Вашего не разделяю: даже после окончания войны вряд ли можно будет просто купить билет и приехать – останется и заверенный вызов, приезд не вообще, а на работу и т. п. И прежде всего это будет касаться таких, как я. Напишите, имеете ли в виду что-то конкретное или это мечты? Не хотелось бы откладывать встречу на год-два, не такие у меня здоровье и возраст, не оказалось бы поздно. Боже, неужели это возможно, моя милая, дорогая?.. Навеки Ваш С. И.»
14. Землекопы и матросы
Первым человеком, который сказал что-то о будущем Антона Стремоухова, была приехавшая с сибирского золотого прииска тётя Лариса.
– Мальчик-то губастый какой. Даст шороху по женской линии.
За жизнь Антон так и не понял, дал он шороху или нет.
Вторым был сосед, Борис Григорьич Гройдо, наблюдавший, как Антон роет колодец. Антону было пятнадцать лет, с восьми он рыл ямы для компоста, канавы, погреба, копал огород – всё, что требовалось в нормальном натуральном хозяйстве. Но колодец – совсем другое. При рытье ямы у тебя свободный разворот. В колодце ты – на дне, не повернуться, землю выбрасывать высоко, неудобно, она сыплется на голову, ссыпается и тогда, когда её начинают вытаскивать бадьями. Сосед сказал:
– Хорошо роешь. Не халтуришь. Толк из тебя выйдет. Колодезником не будешь, но халтурить не станешь и в своём деле.
Про халтуру он оказался прав, про копанье – нет. Антон копал всю жизнь: в школе – картошку и силосные ямы в колхозе имени Двенадцатой годовщины Октября, свёклу и морковь в подмосковных совхозах, куда каждый год в сентябре отправляли студентов МГУ, ямы для туалетов на дачах друзей и знакомых, траншеи на овощебазе Киевского района Москвы.
Была у него ещё одна многолетняя обязанность: во дворе музея одного из самых знаменитых советских писателей, где институт истории всегда работал на ленинских субботниках, Антон каждый год выкапывал большую яму. Завхоз ждал этого дня, звонил в канцелярию, спрашивал, придёт ли Петрович из отдела русской истории XIX века; не прийти после этого было нельзя, да он и не собирался сачковать, он любил эти субботники, воскресники, любил накартошку, работу на овощебазе, только стеснялся в этом признаться.
Сейчас модно писать, как молодёжь, интеллигенцию принуждали бесплатно работать в колхозах и на овощебазах. Меня никто не принуждал. Я воспринимал это как праздник. Разве можно сравнивать: сидеть на обязательной лекции по истории КПСС, на нудном заседании отдела – или копать, копать? Там была ложь, а это была правда. Правда лопаты, если говорить в духе твоей ментальности, сказал бы Юрик Ганецкий.
Никогда он не испытывал такого наслажденья от чтения статьи или писанья своей, как от рытья серьёзной ямы. В музее он сразу, пока все ещё слонялись, курили, сидели на крылечке, брал лопату и начинал. Копать! И пока кто-то лениво сгребал мусор, кто-то жёг сухие листья, он вгрызался в землю. И вскоре был в яме уже по пояс, а к обеду из неё торчала лишь голова. Подходили к краю, заглядывали. Кто-нибудь цитировал: «Я за работой земляной свою рубаху скину». Видно, великий поэт не знал как следует земляной работы. Долго так не проработаешь. Кто умеет правильно копать, тому рубаху скидывать не надо.
Яма – это искусство. Заставьте нынешнего пропагандиста народных корней и национального русского духа вырыть яму под саженец в твёрдом грунте (по обочинам всегда бывает такой). Он будет долбить лопатой по одному месту, потом в это же самое место начнёт бестолково тыкать ломом и с удивленьем обнаружит, что за полчаса надолбил пригоршни мелких комьев; он будет говорить, что лопата тупая, он станет бродить, смотреть, как копают другие, т. е. тоже долбят и скребут по одному месту; все вместе они выкопают к обеду полтора десятка похожих на общепитовские тарелки ямок с косыми стенками, в которые ничего нельзя посадить.
Яма – это наука. Тяжелей всего – первый вкоп. Потом надо сделать узкую выдолбку – пусть мелкую – во всю ширину ямы. Не мельче чем на две трети штыка. Любым путём, любыми усилиями. Даже непрофессионально выцарапывая грунт. Но зато потом ты начинаешь землю срезать, и она отваливается легко, и твёрдый грунт уже не наказанье, а радость, он не рассыпается, а нарезается целостными влажными каравайными ломтями, которые сидят на лопате, и ты выбрасываешь их вон сразу, а не собираешь землю по горстке. С каждой проходкой лопата идёт легче, уходит глубже – вот уже на полный штык. Ты не отдыхаешь, чтоб не прерывать наслажденья. Ты не останавливаешься – в этом ритме можно работать часами: нажим – перехват – бросок – нажим.
Землекопным учителем Антона в Чебачинске был шахматист Егорычев. А его учили на Беломорканале, куда он попал вместо всесоюзного шахматного турнира по доносу своего соперника; доучивали на канале Москва – Волга.
– На Беломоре – поляны или лесная земля после раскорчёвки – пух! А в Подмосковье – тяжёлые грунты. Площадя у населённых пунктов задернённые и затоптанные вместе. Дороги. Копать по науке – всё равно что. Тяжело эти спрессованные грунты – возить. Кубатура та же, да вес другой. А зачёт – по числу тачек. Техники никакой. Бульдозер я в первый раз уже после войны увидел. Кто каналы прошёл – в землекопных делах профессор.
Позже Антон спрашивал, не знал ли он философа Лосева, который тоже был там. Егорычев не знал, но помнил стихи:
Тачку тяжко везём по гробам.
Лучше б Лосев молчал про пиво,
Что давали в Египте рабам.
Однажды Антон копал погреб старушке, соседке по даче, которую снимал в то лето по Казанской дороге. Погреб был очень нужен – холодильника не имелось и не предвиделось. Старушка сказала, где копать, и уехала, он начал с ранья, увлёкся, копал дотемна и вырыл яму глубже своего роста. Приехавшая наутро хозяйка не поверила, спрашивала, кто помогал; сосед засвидетельствовал: «Один рыл, этот лоб. Как экскаватор». Она всё ахала, заговаривала про оплату, хотя он сразу сказал, что сам готов приплатить за счастливое времяпрепровождение, – и теперь повторил, что ничего не возьмёт. Тогда она заплакала. Её мужем был Стэн – известный в двадцатые годы марксист. Учил марксизму Кобу, как они все его ещё называли. Штудировал с ним Гегеля, Маркса, тогда мало переведённых, готовил лекции, которые Сталин читал в университете им. Свердлова и из которых получились потом «Вопросы ленинизма». Кто-то спросил Стэна: «Ну как Коба в качестве ученика?» – «Туповат», – ответил Стэн. Он исчез, когда ещё не было принято брать семьями, может, потому вдова осталась жить. Она плакала и говорила: «Мне никто ещё не рыл ям».
Первую плату за землекопные работы Антон получил в тридцать пять лет на рытье траншеи для здания Комитета стандартов на проспекте Мира. За неделю – свою двухмесячную зарплату младшего научного сотрудника. Здание построили, не озаботившись подготовить траншею для коммуникаций, а теперь экскаватор между ним и стеной другого дома не проходил. Сроки, конечно же, подпирали. Именно для таких случаев существовали летучие бригады, работавшие сдельно; землекопы трудились с рассвета до темна, а если надо – и при электричестве.
Надо было срочно перебросать кучу земли, которая осталась от котлована и к которой тоже не подобраться экскаватору. Антон сказал:
– Я перебросаю.
Пётр, бригадир летучих бригад, посмотрел внимательно. Он видел всякое.
– Бросай.
Вечером Пётр, как всегда, приехал на своём «москвиче». На месте кучи была площадка. Стремоухов доскрёбывал её совковой лопатою.
– Школа Беломорканала? Учил – кто-нибудь оттуда?