Свинцовая воля (страница 2)

Страница 2

Девушка от неожиданности вздрогнула, как будто ее внезапно уличили в потаенных нехороших мыслях. Она резко обернулась и торопливой походкой подошла к прилавку. Смущаясь от неловкости, суетливым движением обмахнула хозяйственной тряпкой и без того чистый прилавок и, должно быть, не зная, чем далее себя занять, принялась с натянутой улыбкой смахивать невидимые соринки с дубовой разделочной доски. Затем несколько раз с места на место бесцельно переложила широкий нож для резки колбасы и лишь тогда несмело подняла глаза, чтобы поглядеть в лицо первой покупательнице.

Это была невысокая коренастая женщина в розовой мятой шляпке, с цветастым шелковым платком, с нарочитой небрежностью обмотанным вокруг короткой шеи. Одутловатое лицо пожилой женщины было сильно напудрено, а морщинистые, жестко поджатые губы ярко накрашены в виде алого сердечка, над выемкой которого отчетливо виднелась из-под пудры темная щеточка усиков. Темно-синее платье с рукавами «фонарик», которое, по всему видно, давно уже не надевалось, тесно облегало ее сбитую приземистую фигуру. На согнутой в локте руке, густо испятнанной коричневыми старческими родинками, женщина гордо держала плетеную из ивы небольшую корзинку. Это была жена профессора Серебрякова, домохозяйка Нина Васильевна.

– Дорогуша, – обратилась она к Лизе хриплым прокуренным голосом, внимательно оглядывая полупустые полки с товаром, – взвесьте мне, пожалуйста, двести граммов докторской колбасы, еще присовокупьте пару баночек кильки в томатном соусе, два коробка спичек и пачку соли. Думаю, этого хватит… Знаете ли, как-то трудновато сейчас с деньгами… даже профессорской семье. Лизонька, вы меня, надеюсь, понимаете, как никто другой. Кстати, папа не пишет? Как он там, на фронте?

– Папа… уже не напишет, – тихо ответила Лиза и ее расторопные до этого движения замедлились; она протяжно всхлипнула и, торопливо подтянув пальцами воротник халата к лицу, промокнула мокрые глаза. – Немного он не дожил до нашей победы…

– Прости, дорогая, я не знала. Ради бога. – Женщина с виноватым видом приложила руку к своей пышной груди. – Мои соболезнования…

По худощавому лицу Лизы пробежала похожая на улыбку судорога. Она опустила глаза, покусывая губы, завернула колбасу в серую плотную бумагу, и все так же, не поднимая глаз, подала покупательнице.

– Пожалуйста.

– Спасибо, дорогуша.

Женщина аккуратно сложила купленный товар в корзинку, вновь повесила ее на согнутую руку и медленно пошла от прилавка.

Из-под опущенных ресниц Лиза видела ее толстые ноги с деформированными шишками у больших пальцев, обутые в растоптанные сандалеты. Они еще не перешагнули порог магазина, как появилась другая пара ног. Они, по всему видно, принадлежали очень стройной и высокой молодой женщине, потому что нижняя кромка платья заканчивалась выше круглых коленей, а икры ног были узкие, плотно обтянутые тонкими ажурными чулками. Дробно стуча каблуками модных туфель, красивые ноги приблизились к прилавку.

– Девушка, – услышала Лиза приятный голос новой покупательницы и, заранее доброжелательно улыбаясь, подняла глаза. Увидев до ужаса знакомое холеное лицо, она завороженно уставилась на него немигающим испуганным взглядом, словно у нее тотчас парализовало силу воли, сделала судорожно-глотательное движение и едва слышно произнесла:

– Оберауфсехерин…

* * *

Разомлевшая дворничиха сидела за столом и попивала чай, бережно держа блюдце на растопыренных пальцах. Ее очерствелые от повседневной работы кончики пальцев совсем не чувствовали крутой кипяток, которым она привычно заваривала обыкновенный иван-чай из-за отсутствия настоящей заварки. Доставшееся от покойной матери блюдце с золотистой каемкой было настолько древнее, что его испещренная темными трещинами поверхность была похожа на ажурную паутину. Баба Мотя очень дорожила блюдцем как памятью о погибшей под авианалетом матери и относилась к блюдцу с почтением, словно к одушевленному предмету, и даже не раз ловила себя на том, что мысленно с ним разговаривает.

– Полундра! – вдруг раздался за спиной женщины громкий мужской голос и резко оборвался, потому что его носитель тотчас принялся надрывно кашлять, с жутким свистящим хрипом выпуская воздух из простреленных легких.

Это выполз из своего тесного, провонявшего мочой и потом кубрика, сосед бабы Моти, безногий инвалид Вася – морская душа, привычно страдавший от сильного похмелья. Прислонившись широкой спиной в грязной тельняшке к дверному косяку, он вздрагивал своим обрубком мускулистого тела, неистово мотал головой, размахивал седым, мокрым от пота длинным чубом, страшно скрипел зубами до крошева во рту. Немного поутихнув, бывший матрос с катера «Неустрашимый» вытер подолом тельняшки окровавленные губы и безмятежно улыбнулся, заметив сидевшую за столом пожилую соседку.

Ловко опираясь на костяшки крепко сжатых в кулаки пальцев, он проворными движениями, схожими с движениями орангутангов, приблизился к женщине. Снизу заглядывая в ее глаза, умоляющим голосом, в котором угадывалась невыносимая скорбь, жалость ко всей своей испоганенной войной жизни, беспросветная мука, ждущая его еще впереди, попросил:

– Баба Мотя, дай выпить. Я же знаю, что у тебя есть. Знаю, что сейчас скажешь, что ты ее блюдешь для настойки. Не дай подохнуть… боевому краснофлотцу. А я тебе потом отработаю… Я же сапожник, каких поискать.

– Василий, – болезненно морщась, по-доброму, с душевной теплотой в голосе ответила сердобольная женщина, – бросай ты пить. Как сына прошу… Ты же молодой еще… У тебя вся жизнь…

– Не надо, баба Мотя, – скривил он исхудавшее лицо со впалыми давно небритыми щеками и вдруг горько заплакал, как маленький, выдувая изо рта слюнявые пузыри, размазывая ладонью с отсутствующим мизинцем по лицу обильные слезы, – ничего не говори. Нет у меня теперь жизни… Нет! – громко выкрикнул он и со всей силы ударил по полу кулаком. – Кончилась моя жизнь, на фронте она осталась. А теперь я только существую… как старый никому не нужный лапоть.

– Василий, не надо так убиваться, – принялась привычно успокаивать расквасившегося фронтовика женщина, поглаживая свободной рукой по его мослаковатому плечу, украшенному синей наколкой морского флага и якоря, – не надо отчаиваться. У Лизки вон отца вообще убили…

– Да лучше бы меня убили, чем жить… самоваром! – воскликнул несчастный Василий. – Все равно горевать по мне некому. Брат с отцом погибли, мать фашисты повесили за связь с партизанами, сеструху изнасиловали, а потом тоже застрелили. Один я остался! Один как перст!

В этот не самый подходящий момент внезапно и донесся снизу, где находилось помещение магазина, истошный пронзительный визг, полный ужаса и отчаяния.

Такого звука не выдержал даже много чего повидавший фронтовик Вася – морская душа; он поспешно зажал уши ладонями и истово замотал головой, вновь заскрипев желтыми здоровыми зубами, которых еще не успели коснуться кариес и авитаминозное разрушение.

– Что такое? – заполошно вскричала баба Мотя, от неожиданности выронив из ослабевших пальцев драгоценное для души блюдце. – Никак Лизка кричит?!

Дворничиха умом понимала, что надо было бы незамедлительно спуститься вниз, посмотреть, что там происходит, но ноги вдруг отказались подчиняться. Она только и смогла, что молча наблюдать ошалелыми от страха глазами, как, кувыркаясь в воздухе, расплескивая по сторонам чай, будто в замедленной съемке, падало блюдце. Оно без единого звука ударилось о пол и все так же, не издав ни малейшего шума, разлетелось на множество острых осколков.

И только тут в груди у дворничихи чувствительно екнуло сердце, которое как будто все это время не работало, и женщина вдруг ощутила в ногах достаточную силу, чтобы проворно вскочить с табурета. Она ловко, совсем не ожидая от себя подобной прыти, перепрыгнула через сидевшего на полу в скрюченной позе Василия и побежала вниз, держась за поручень.

Вбежав с улицы в магазин, баба Мотя застыла в дверях, даже не переступив порога. Вытаращенными от ужаса глазами она разом охватила залитое кровью помещение, ноги ослабли. Содрогаясь от увиденного, женщина вцепилась в дверную ручку, чтобы не упасть.

Со своего места баба Мотя объемно, словно в фокусе, видела лежавшую за прилавком в луже крови Лизу. У девушки было настолько сильно разбито лицо, что ее невозможно было узнать, а выбившиеся из-под платка пышные волосы, окровавленными косматыми охвостьями были разбросаны по полу вокруг алой от крови головы. Перед самой смертью Лиза, очевидно в предсмертных муках, крепко царапала пол, потому что под сломанными ногтями вытянутых рук сохранилась краска. Полы рабочего халата при падении юной продавщицы завернулись, бесстыдно выставив на обозрение ее тонкие лодыжки с синими прожилками вен. Но страшнее всего было видеть в ее еще не сформировавшейся груди воткнутый по самую рукоятку широкий кухонный нож.

Посреди зала, неловко подвернув под себя правую руку, навалившись боком на опрокинутую кошелку с товаром, лежала знакомая покупательница, жена профессора Серебрякова. Она, по всему видно, была забита разделочной доской, потому что окровавленная доска валялась неподалеку от разбитой головы, а левый выбитый глаз висел на белой лицевой мышце возле оторванного уха.

И над всей этой ужасной кровавой картиной, как маятник метронома, медленно раскачивалась под потолком на длинном проводе засиженная мухами пыльная слабая двенадцативольтная лампочка.

Лицо бабы Моти в короткий миг сделалось бледным как мел, и она трясущимися синими, словно у утопленника губами дико заголосила:

– Убили-или-и! Людей добрых убили-или-и!

Глава 2

– Илюша! Илюша-а! – сквозь непрерывный шорох дождя за окном вдруг коснулся чуткого слуха Журавлева ласковый материнский голос, как будто она звала его из далекого детства. Приятный, с придыханием родной голос мягко обволакивал сонное сознание, хотелось слушать его бесконечно, вместо того чтобы проснуться. Илья противился этому изо всех сил: перекатывал потную голову по подушке, комкал пальцами байковое одеяло, шевелил ступнями больших ног и вслух бормотал:

– Не сейчас, мам, не сейчас…

Но вдруг в какой-то момент он осознал, что матери неоткуда взяться в его сне, связанном с фронтовыми событиями, и мигом проснулся, неестественно широко распахнув потемневшие глаза, в которых застыл холодный испуг за жизнь близкого человека. Шумно дыша, вздымая взмокшую грудь под одеялом, Журавлев некоторое время тупо смотрел в беленый потолок, где шевелилась тень от занавески, слегка раскачиваемой ветром, залетавшим в открытую форточку.

– Илюша! Илюша-а! – вновь донесся из-за двери негромкий голос его хозяйки Серафимы Никаноровны, у которой он уже два месяца снимал комнату. Затем с той стороны раздался деликатный стук костяшкой согнутого указательного пальца. – С тобой все в порядке?

Журавлев догадался, что он опять во сне кричал, и неприятное чувство незримой когтистой лапой царапнуло его и без того неспокойное сердце; он болезненно поморщился, сиплым спросонок голосом отозвался:

– Все хорошо. Не беспокойтесь.

Серафима Никаноровна еще какое-то время постояла за дверью, искренне переживая за здоровье постояльца, и, тихо шаркая по полу тапками, вернулась в свою комнату.

Этот страшный по своему значению сон настойчиво преследует Илью вот уже на протяжении года. Особенно он мучает парня в те дни, когда наступают затяжные дожди. Ему снится все время одно и то же: как будто Илья в одиночку уходит за линию фронта, чтобы раздобыть важного «языка».

В кромешной тьме, под проливным дождем, по раскисшему бездорожью ему приходится то брести по колено, то ползти по грудь в грязи, ориентируясь на незнакомой местности при всполохах синих молний, на секунду отмечая для себя запоминающийся предмет, до которого надлежит добраться, потом выискивать следующий ориентир. И таким способом Илья, в конце концов, упорно добирается до нужного места, коим является кишащая фашистами землянка в лесу. По непонятному стечению обстоятельств в ней как раз и находится самый главный гитлеровец, которого необходимо взять в качестве важного «языка» и доставить в расположение своих войск.