Алексей Щусев: Архитектор № 1 (страница 4)
Первые мои учителя, в общем, были симпатичные, только головастый учитель географии и истории позволял себе грубости, и его не очень любили. Но он смешно и ядовито острил и смешил весь класс. Почему-то он не терпел, когда на него глядели в упор, это нарочно делали ученики, чтобы он смешно заорал: “Не смотреть на меня!” Он носил на цепочке в виде брелка маленький голубой глобус – по специальности. Гимнастике учил высокий элегический молодой человек, блондин, Евгений Анатольевич, который на вопрос моего отца, что он преподает, скромно ответил: “Читаю гимнастику”, что очень рассмешило отца.
Особенно был любим всеми маленький и горбатенький, в очках, с жиденькой бородкой учитель русского языка Александр Иванович Воскресенский. Порой, читая нам стихи, он так их переживал, что в голосе дрожали слезы…
Уроки, как во всех гимназиях, начинались с общей молитвы в актовом зале с большими портретами царей – Николай I в белых лосинах и ботфортах, Александр II в длинных красных штанах, Александр III в шароварах и сапогах бутылками. Впереди нас стоял, подпевая нам, лысый толстый Алаев, держа руки за спиной и катая в пальцах какой-то шарик.
На большой перемене все выбегали во двор и в сад, и я где-нибудь в уголку завтракал большим бутербродом, который клала мне в тюленевый ранец няня – целую булку с вареньем или сальцесоном (всякие колбасы привозил нам немец-колонист). Иногда я делился завтраком с кем-нибудь из товарищей, если тот с завистью посматривал на мою толстую булку.
Мы жили довольно далеко от гимназии, и первое время отец по дороге на службу отвозил меня в гимназию в своей казенной коляске и заезжал за мной после уроков. Когда я ездил один, то, догоняя моих товарищей, месивших грязь, забирал их к себе, и экипаж подъезжал к гимназии, обвешанный гимназистами, что производило большой эффект. Если я ходил пешком, то грязь засасывала калоши.
Рисование в гимназии преподавал передвижник Голынский, к нему я относился скептически: в актовом зале висел портрет Александра III его кисти, и меня шокировали плохо нарисованные ордена. На уроках я продолжал делать то же самое, что делал в Школе Общества поощрения художеств, и советы Голынского мне ничего нового не давали. Мои рисунки выделялись, и, когда после двух лет их накопилось изрядное количество, тщательно растушеванных акантовых листьев, носов и ушей, Голынский непременно хотел эти рисунки отправить, как выдающиеся, в Академию художеств. Не знаю, отправил ли. Дома по сравнению с Петербургом я рисовал мало, иногда делал копии с иллюстраций из “Нивы”, придумывая свои собственные краски. С натуры, после Кавказа, я совсем не рисовал.
Историю учили по сухому учебнику Белларминова (еще более тоскливому, чем знаменитый Иловайский), но про античный мир я знал из чтения гораздо больше, чем проходили в гимназии (мы с отцом прочли почти весь “Рим” и “Элладу” Вегнера), а благодаря “Книге чудес” Натаниела Готорна – рассказы из мифологии – я давно полюбил этот чудный мир богов и героев…
В ту первую зиму после Петербурга Кишинев был засыпан глубоким снегом. Мы иногда гуляли с отцом в большом городском саду, и я забавлялся, как тучи ворон и галок, когда мы хлопали в ладоши, снимались с голых деревьев и носились с карканьем и шуршанием крыльев, что мне напоминало наш петербургский Летний сад. Развлечений было мало, мы лишь побывали в кочующем цирке Труцци, где запах конюшен напоминал мне сладкие детские впечатления петербургского цирка Чинизелли (здание этого цирка существует в Петербурге и по сию пору. – А. В.). Многие из этой семьи выступали с дрессированными лошадьми. Однажды в офицерском собрании давал сеанс заезжий “художник-моменталист”, и я любовался его ловкой рукой, выводившей с одного маха карикатуры (конечно, и Бисмарка с тремя волосками на лысине), и хитрым умением сделать пейзажи из случайной кляксы.
Весной Кишинев необычайно похорошел. Уже в конце февраля стало теплеть, и скоро все фруктовые сады, в которых утопал город, и которыми были полны окрестности, еще до листвы покрылись, как облаком, белым и бледно-розовым цветением черешен, яблонь и абрикосовых деревьев. Пасха в Кишиневе тоже была особенной. Было совсем тепло, а в Вербное воскресенье в церкви вместо наших северных верб держали пальмовые ветви»[16].
Ставили листья пальмы на праздник и в доме Щусевых…
«Хороший рисунок – лучшее толкование идеи»[17]
В названии этой главы – подлинные слова Алексея Викторовича, выражающие основу его уникального профессионального мастерства. Он был убежден, что настоящий архитектор просто обязан хорошо рисовать. Иными словами, в душе каждого зодчего живет большой художник.
Уже в первом классе Щусев бесспорно выделялся своими успехами в рисовании среди сверстников. Он вполне профессионально изобразил голову Аполлона, гипсовая копия которой стояла в классе, за что был отмечен преподавателем рисования Голынским, выпускником Императорской Академии художеств 1863 года. И что бы про Голынского не писал Добужинский, но он и стал первым учителем рисования для Алексея Щусева.
Алексей усердно и заинтересованно занимался в изостудии при гимназии, где оказался самым младшим. А по итогам вернисажа, устроенного из работ кишиневских гимназистов, он удостоился похвального листа. Был и еще один важный подарок – первые в его жизни краски, акварельные! Это выглядело уже серьезно и предвещало новый и скорый успех юного художника. Мальчик мечтал стать живописцем… А большой набор с красками ныне хранится в кишиневском доме-музее.
Все лето он рисовал пейзажи живописных окрестностей Кишинева, чтобы в сентябре принести в гимназию красочные результаты – пухлые папки своих акварелей. Учитель Голынский долго разглядывал рисунки Алексея, среди которых были «Пушкинский холм над излучиной реки Бык», «Мальчики с фруктами», «Весеннее озеро в Баюканской долине» и другие. Вывод напрашивался сам собой – мальчик далеко пойдет, но ему надо учиться живописи, и причем основательно. И тогда из него выйдет толк. Но до окончания гимназии об этом можно было лишь мечтать. Ведь как писали 9 июня 1884 года «Бессарабские губернские ведомости», в Кишиневе нет даже «школы искусств, в которой очень и очень нуждается подрастающее поколение стотысячного города Кишинева, теряющее лучшие годы своей жизни в праздном препровождении времени, тогда как годы эти они могли бы употребить на служение искусству».
Занятно, что пройдет много лет, и Щусев, уже признанный мастер и корифей, сам будет оценивать акварельные рисунки своих сотрудников по архитектурной мастерской: «Алексей Викторович интересовался творческим ростом своих помощников, следил за их занятиями рисунком и акварелью. Существовал даже обычай осенью приносить и показывать ему акварели, сделанные за лето. Обычно просмотр происходил так: Алексей Викторович брал в руки каждую акварель, разглядывал ее и клал в одну из стопок. Первую он отодвигал, и к ней больше не возвращался – здесь лежали листы, которые ему не понравились. Другую он рассматривал еще раз и опять делил. Меньшую из отобранных кип – это были понравившиеся ему акварели, он брал в руки снова и тут же обсуждал каждую работу в отдельности. Однажды при таком просмотре Алексей Викторович предложил мне в обмен на одну из акварелей свою акватинту “Башня Казанского вокзала в лесах”. Я была очень польщена и, конечно, согласилась. Увы, Алексей Викторович так и забыл отдать мне гравюру»[18].
Более того, однажды Щусев – маститый зодчий и глава мастерской – увидит акварельные рисунки молодого начинающего архитектора из провинциального Томска. Они настолько понравятся Алексею Викторовичу, что он немедля пригласит их автора в Москву, предначертав ему большое будущее. Так и начнется столичная карьера Михаила Васильевича Посохина, которому в будущем предстоит стать главным архитектором советской столицы (с 1960 по 1980 год). Вот что значит для архитектора – хорошо рисовать.
А пока что юному художнику оставалось постигать мастерство по имеющимся в Кишиневе частным коллекциям живописи, коих, правда, было немного. Одна из них располагалась в доме гимназического приятеля Щусева, Михаила Карчевского (также впоследствии человека незаурядного – основателя одного из лучших учебных заведений юга России, ныне Кишиневского лицея им. Н. В. Гоголя, где преподавание ведется на русском языке). Вершиной своего собрания семья Карчевских считала картину Айвазовского «Неаполитанский залив». В их доме, известном на весь Кишинев своими литературно-музыкальными салонами, Щусев стал бывать часто, здесь его полюбили, научили играть на рояле.
На склоне лет Алексей Викторович Щусев рассказывал о своих впечатлениях от еще одной частной галереи, в составе которой было немало заслуживающих внимания полотен западноевропейских мастеров. Было ему тогда 12 лет. Слухи о том, что некий отставной генерал-помещик держит в своем загородном имении под Кишиневом бесценную коллекцию живописи, давно бередили умы просвещенных горожан. Только вот мало кому удалось увидеть эти картины своими глазами. Алешу Щусева буквально распирало желание взглянуть на них хотя бы одним глазком.
И надо же такому случиться – набравшись смелости, Алексей сам явился к коллекционеру. Представ перед очами изумленного от такого нахальства собирателя, гимназист Щусев откровенно признался в цели своего визита. И вызвал этим не возмущение, а сочувствие! Коллекционер не только не прогнал мальчонку взашей, а поехал с ним в свое имение, где хранились картины, и предложил Алексею смотреть на них сколько угодно!
А когда в Кишинев привозили передвижные выставки, что бывало нечасто, и превращалось в события городского масштаба, Щусев целыми днями пропадал около картин: «Я был в 6–7-м классе, в Кишинев приехала передвижная выставка, на которой мы с товарищами – любителями рисования проводили бесконечные часы, беседуя с художником Хрусловым»[19].
Упомянутый Щусевым пейзажист Георгий Хруслов окончил Московское училище живописи, ваяния и зодчества (МУЖВиЗ) и был активным участником передвижных выставок, что устраивались по всей России. С 1899 года он почти 14 лет состоял хранителем Третьяковской галереи (которую в 1927 году возглавил Щусев – мир тесен!). А в 1913 году Хруслов покончил с собой, бросившись под поезд – такова была его эмоциональная реакция на акт вандализма в Третьяковке, когда душевнобольной иконописец Балашов изрезал картину Ильи Репина «Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 года». Позднее Репин восстановил картину, но ужасная гибель Хруслова навсегда оказалась связанной с этим загадочным репинским полотном. И вот ведь как пересекаются судьбы – жизнь также сведет Щусева с этой картиной – в 1928 году как директор Третьяковской галереи он будет переписываться с Репиным по поводу реставрации этого полотна.
Хруслов был знаком и с Михаилом Нестеровым, с которым в будущем Щусеву предстоят годы большой дружбы и плодотворного сотрудничества. Нестеров вспоминал, как в молодые годы повстречал Хруслова в компании других живописцев, плывших по Волге, под Казанью: «Мы непрерывно болтали, острили. Мы были молоды, перед нами были заманчивые возможности…»[20]
Щусев не случайно обратил внимание на картины Хруслова, о редком даровании которого высоко отзывался сам Иван Шишкин. Пейзажи Хруслова были написаны в благословенном Плёсе – месте паломничества многих выдающихся русских живописцев. На Алексея само слово это – Плёс – влияло какой-то магической силой.
Интересы Алексея Щусева постепенно расширялись, простираясь за пределы Бессарабской губернии. Был и еще один город, производивший на него впечатление гораздо более сильное, нежели Кишинев. Это «нарядная» Одесса, как он назовет ее, восхитившая будущего зодчего в гимназические годы, когда он приезжал сюда с родителями. Основанная в 1794 году, Одесса с годами превратилась в масштабный памятник архитектуры, выстроенный преимущественно в стиле ампир с итальянским ароматом и французской приправой.