Государи Московские: Бремя власти. Симеон Гордый (страница 9)

Страница 9

Он бережно олапил глиняный кувшин, подержал, болтнул. Почуяв пустоту, приподнялся, осторожным медведем двинулся по горнице, пригибаясь, чтобы не задеть потолочин. Легко приподняв жбан, налил полный кувшин пива и воротил к столу.

– Пейтя, гаспада! – сказал по-псковски, для смеху, и широко улыбнулся. Не любил, когда при нем зачиналась какая брань. Самого Андрея Кобылу ни разобидеть, ни раззадорить на спор было решительно невозможно. Присев и отпив, он шумно вздохнул, поглядел в потолок:

– Хлеб уже убирают! – сказал, ни к кому не обращаясь, и хоть не примолвил ничего, а стало понятно, что убирают там, дома, в Твери. И еще показалось трем другим, что не так уж и важно, пойдет ли нет Клавдия за Родиона, дело в сам деле семейное!

– Ты, Андрей, како мыслишь о делах наших? – посбавив тон, хоть и по-прежнему хмуро, вопросил Александр Морхинин. (Он сидел нахохлясь, глядя выпуклорачьим взором, стойно родителю, и островато, неприступно отгораживался локтями от прочих.) – Како мыслишь, почто мы сидим тута и до чего досидим?

– А никак не мыслю! – добродушно и просто отмолвил Андрей. – Сижу! Был бы дома, пошел нынче сам, с горбушею, валить хлеб. Люблю пройтись эдак-то по яровому! – Он усмехнулся вновь румяно и молодо, давая сотоварищам волю подтрунить над его пристрастием к мужицкой работе. Пожал широкими плечами: – Как ни то да образует! Либо Узбек умрет, либо еще что содеет. Не век же нам по Литве горе мыкать!

– Плоха надея! – пробурчал Морхинин.

– А ты, Александр, каку думу думать? – строго спросил его Федор, так и не тронувши пива, поставленного перед ним Кобылою. Он был суше Ивана, узкобород и неулыбчив ликом, а потому казался иногда годами повозрастнее брата, да и говорил так вот, строго и неотступно, почитай, со всеми и всегда. Федор был воин, стратилат, и вынужденное сиденье в Литве ему было тяжелее, чем Андрею Кобыле.

Александр повел рачьим выпуклым глазом в сторону двоюродного брата, передернул локтями, сказал – в стол:

– Мыслить надобно о Руси! А не о своих вотчинах!

– Дак и откажись от вотчин тех! – вскипел Иван.

– Почто? – хмуро подняв на него глаза, вопросил Александр. – Вотчины нам дадены за службу князю своему в володенье и в род! Пото надлежит и честь рода блюсти неотступно!

– А мы тут, в Литве, – круто остановясь, выкрикнул Иван главное, о чем молчали допрежь, – кому ся деем пользу: Руси али Гедимину литовскому? Он ить и веры не нашей!

– В веру православную Литву и перевести мочно! – примирительно прогудел Андрей Кобыла. – Тута и так православных християн поболе, чем невегласов литовских альбо католиков…

– Другую Русь зачинать? – вопросил Федор сурово. Ему в ответ промолчали. Другую Русь, Русь литовскую, с чужими князьями во главе, коих еще надлежало крестить в православную веру… О таком тяжко было и подумать. Нет, воротить бы Александра на великий стол да поприжать Москву… Но все поняли вдруг, что, пока они будут которовать с Москвою, Гедимин станет усиливать себя за счет русских земель, и кто знает, чем кончит этот настырный литвин, получивший стол непонятно как, едва ли не угробив своего покровителя, Витенеса. Такой ни перед чем не остановит! И в молчанье, обнявшее четверых, в согласную думу земляков Федор уронил колюче и жестко:

– Одно скажу: с Ордою Гедимин не сговорит! Да и с немцем, пожалуй, тоже… С Узбеком на Смоленске соткнутся они… А вот како надлежит нам ся вершить – не скажу. Ты, Александр, все знашь, все постиг, молви!

– Католики жмут… – отозвался Морхинич недовольно. И помедлив: – Видал сам, какая она, Литва! Сила есть, а вот броней добрых… Немец, он в железе весь. Без нас, без Руси, им тута не сдюжить! Понимай сам! На сем дели можно и Твери выстать, можно и новую Русь зачать. Не с Москвою ж нам лобызатися! Дядя Акинф убит под Переяславлем, Давыд – с ним вместях. Мы-ста едва ушли! Михайлу-князя москвичи уморили, Дмитрия Михалыча тоже – без Ивана Данилыча не обошлось! Худой мир с таким соседом! А как великое княжение добывали? Юрий – из-под шаровар своей татарки; Иван – уж не знаю, не сам ли Узбеку ся давал… Нынче Ростов ограбил под дочерним подолом, дочиста, бают. Срам! Великий князь! Смердич, одно слово!

– Не скажи, Александр… Иван Данилыч умен… – раздумчиво возразил Федор. – И умен, да не наш! – круто окончил он и поднял глаза на брата: – Берегись, Иван! Окрутит тебя тезка твой, сам и не почуешь! Хитрее Данилыча нам с тобою не быть!

– Весок жалко! – просто сказал Иван. – А Клавдя что ж… Ей и я не укажу, коли не восхощет! Андрей вон бает: «Дело семейное!» Я и сам так мыслю… А потом… Мне-ста способнее станет туда-сюда ездить, может, и не столь хитер твой Данилыч, на деле-то!

– Он мой, как и твой! – возразил Федор и, помедлив, прибавил: – Повидь Клашу. Пущай сама решит! В сам дели, не Русь продаем, свадьбу сводим! Ты, Александр, как ся?

– Я двоюродный! Была б родная сестра, еще подумал бы, пожалуй. Только не по нраву мне это. Хоть и двадцать пять летов прошло, а все – убийца он, Родион-от!

– На бою ить, на рати дело-то створилось… – протянул неуверенно Иван. (Родион и в самом деле мог ведь не убивать родителя, или уж… Голову-то на копье – грех какой!)

– Над воином так не деют! – строго произнес Федор вслух то, о чем подумал Иван. И вновь решенное было ими дело невесомо зависло в воздухе.

– Андрей! – почти с отчаяньем вопросил Иван. – Ты-то как?

– А что я? – отозвался румяный великан. – Ты Клавдю прошай лучше. Ей жить-то! Или уж в монастырь пойти… И то – годы не малые!

И при слове «монастырь» вновь задумались братья. Как-то упустили до сей поры. Надо было Клавдии давно жениха сосватать, да вот… Ростила дочерь. Убивалась по Давыду. А там и дочерь болестью в могилу унесло, и годы прошли. Тут и знай, и думай!

– Вот что, Иван! – решился наконец Федор. – Прошай Клавдю, как она. А только… Знай, Иван, я с тобою, куда ты, туда и я. Уж братней доли не отрину. Только и ты, тово! О Руси думать надо в первую голову! Это Саша правду бает! А князю своему изменить – Родину порушить. Мы за Русь в ответе с тобой. Да что – все четверо! За людей, за смердов, за Тверь пожженную, за убиенных на той рати Шевкаловой… Тебя не остановишь, знаю. Может, и Клавдия решит взамуж пойти. А только – сказанного не забывай, брате!

Выпили. Про себя каждый подумал почему-то о браке Клавдии как уже о сговоренном, хотя и не знали, как еще решит сама сестра. Но и то сказать: сестра в братней воле. Ей, коли похочет своего добиться Иван, две дороги только: в монастырь или в постель супружескую. А отсюда, из Литвы, не усмотришь, не услышишь, коими глаголами станет улещать Клавдию старший брат! Потому и хмурились и молчали. И еще потому молчали, что было подозрение на Ивана: а все ли сказал им брат или еще и иные посулы принял он от князя московского? Горько было думать о сем Александру, а Федору и подавно. Но Иван ради своего похотенья на многое мог посягнуть, да и посягал не раз! Было за ним такое, не скроешь, не забудешь, хоть бы и хотелось! И только Андрей Кобыла, широко улыбнувшись, простодушно остерег Акинфича:

– Смотри, Ваня! Сестру не насилуй, пущай сама решит! Так-то, по сердцу, лучше, способнее! И тебе опосле покой будет на душе! Противу совести да противу воли ежель чего сотворишь, после сам ся покаешь сто раз!

Глава 8

Родион Несторыч после смерти первой жены и детей так и не женился вновь. Глухое отчуждение, вот уже четверть века, с того памятного боя под Переяславлем, окружавшее его в среде бояр московских и несомое им уже привычно, как крест, как судьба, как неизлечимая нутряная болесть, да гордость, тем большая, чем больше чуял он это, после убийства Акинфа Великого, настороженное недружелюбие – верно, они и не позволили Родиону искать невесты среди этих чванных московитов: Редегиных, Афинеевых, Окатьевых, Кочевых… Все они не стоили его перста мизинного! Он один, со своей кованой ратью, весил больше их всех – так, распаляя себя, думал порой московский воевода, в иное, более спокойное время понимавший, что и Протасий, и Бяконт, да и не они одни, не менее его значат (а то и много более!) при дворе московском. Но так или иначе, а высокий седоусый красавец Родион старел один в своем сходненском гнезде, в тесаных хоромах, в окружении слуг, приживалов, собак и соколов (охоту любил он превыше всего), среди случайных наперсниц своих, коих часто менял, никогда и никоторую не приближая к сердцу, почему они и приходили и исчезали, не оставляя следа ни в домашнем быту, ни в памяти боярина.

Среди местных он был чужаком, и порою долило, что обширное имение Сходненское, а к тому и переяславские, вырванные у Акинфичей, вотчины, останут какой ни то захудалой дальней родне или уйдут как выморочные в княжескую казну после его смерти – на бою ли али в постели своей… Но до смерти в постели было, положим, еще не близко!

Утром того дня, поломавшего, возмутившего и наполнившего новым смыслом всю его жизнь, еще ничего не знал, не ведал Родион, в накинутом на плечи летнем посконном зипуне стоючи посреди двора, меж тем как конюшие выводили злого каракового жеребца, и тот, свивая змеем атласную тугую шею, приседал и храпел, кося глазом в сторону Родиона, и злился, и норовил то куснуть, то лягнуть едва-едва удерживавших зверя ражих молодцов-конюших.

Прослышав от подскакавшего вершника, что зовет князь, Родион, не без сожаления, велел увести жеребца и, воротя в хоромы, приказал подать выходные платье и сапоги. Ко князю надлежало явиться в лучшей сряде. Конь, обычный его верховой, степных кровей холощеный иноходец, уже ждал у крыльца, подведенный конюшими. Родион, переоблаченный, легко взмыл в седло, слегка повел бровью – четверо военных холопов уже ждали верхами своего господина – и, в опор, вылетел из ворот.

Воротился боярин поздно вечером, задумчив и хмур. Совет, а точнее сказать, приказ великого князя отвергнуть было бы трудно, но даже и дай ему Иван больше воли, Родион не знал бы, что ему содеять теперь. Новыми глазами обвел он свое жило, по-холостяцки запущенное (борзые свободно ходили по дому, а любимая охотничья сука так и ночевала под кроватью господина, подчас пугая нежданным лаем случайных его подруг).

Постельничий холоп стянул сапоги, унес дорогое платье. Родион, переодевшись вновь в холщовые шаровары и рубаху, лег на постель, закинул сухие жилистые руки за голову, прикрыл глаза. И тут поплыло-закружило пред ним. И тот роковой, далекий уже, как жизнь, как время, бой, и белое горло Акинфа Великого, и его голова, вздетая на копье, и хруст, зловещий хруст ножа, когда он, обеспамятев, кромсал горло врага… Сглотнув сухую слюну, вымолвил беззвучно:

– Никогда она мне не простит! – И покачал головой. Безумно было это все. Совершенно безумно! И бесполезно все – и поездка во Тверь, куда князь Иван Данилыч посылает его с неважным поручением, а на деле затем, чтобы посмотреть на невесту, и все это тяжелое, нелепое сватовство… Да и поздно, поздно все! Сколько лет ему, сколько ей? Он совсем закрыл глаза, задышал часто. Две слезинки показались, почти незаметные, в уголках крепко смеженных век. Горячая, горькая обида на жизнь, на время, беспощадное ко всему, что опоздал или не возмог совершить человек в годы своей юности, поднялась в нем и остановилась где-то у горла. Конечно, он поедет в Тверь. Исполнит наказ Ивана Данилыча. Ну и… и посмотрит Клавдию Акинфичну. И получит отказ. И сможет спокойно отмолвить князю… Спокойно отмолвить, спокойно отмолвить… Что? О чем?

В дверь постучали. Доезжачий прошал что-то, он ответил, и, как показалось, разумно, и тот, кивнув, вышел исполнять. Но Родион через мгновение уже не мог вспомнить: с чем приходил холоп? О чем и ради какой надобности спрашивал?