Забытые богом (страница 10)
Разукрашенное косметикой лицо опустилось. Макар почувствовал, как снова вздрогнул мужчина. Коротко, скорее от омерзения, чем от вожделения. Черноволосый затылок мерно задвигался вверх-вниз, и Макар ощутил возбуждение. От малолетки по-прежнему несло потом, но тело, соскучившееся по женским ласкам, плевать хотело на условности. Скворцов даже немного поплыл, как если бы это ему сейчас делали минет. Потому-то и прозевал момент, когда узкая старческая ладонь нырнула под борт пиджака и вернулась оттуда уже с пистолетом. Блестящий ствол, чернотой своей похожий на дилдо с прикроватной тумбочки, зарылся в волосы
парика, между глазом и проколотым ухом. И прежде чем Макар успел что-либо подумать, оглушительно грохнул, заляпав стену кровью вперемешку с мозгами…
* * *
Выскочил ли Макар самостоятельно, или его безжалостно вытолкали, но пробуждение оказалось резким и даже болезненным. Из кровати его, мокрого от пота, дрожащего, выбросило как из пушки. С торчащим колом членом Макар носился по темным комнатам, не понимая, где он и что делает. Только повторял безостановочно, как заведенный:
– Сука! Сука! Сука! Сука, сука, сука!
В темноте под ноги бросалась какая-то мебель, норовя побольнее врезать по пальцам. Скворцов натыкался на углы и бился плечами о дверные проемы. В конце концов запнулся о скатанный ковер, растянулся во весь рост, со всего маху треснулся локтями о пол. От боли заматерился еще сильнее, наконец-то выдав все, на что способен.
В кухне Макар с размаху вышиб стекло стулом, смешав затхлый воздух пустой квартиры с уличным, свежим и безумно вкусным. Здесь, на сквозняке, стараясь унять бешено колотящееся сердце, Макар немного пришел в себя. Все еще дрожа то ли от страха, то ли от холода, он поднял глаза к звездному небу и сказал, как проклял:
– Надеюсь, эта тупая шлюха откусила тебе член, старый ты козел!
В этот момент он почти верил, что сказанное каким-то образом долетит до адресата.
Праведные сестры
Ключи, ноябрь
Мать сожрали кошки.
Это не укладывалось в голове. Мать была вечной, как тайга, как солнце, как Енисей, чье широкое скованное льдом русло, обнесенное неровным гребнем елок, начиналось в какой-то сотне шагов от дома. Дом тоже был всегда, и всегда была мать. В сознании Любы и сестер само это место, глухая староверческая деревенька в сердце Красноярского края, звучало синонимом Вечности. Но, оказалось, даже Вечность ничто перед толпой вшивых голодных кошек, всеми силами желающих выжить. Они сожрали и переварили ее и нагадили на останки.
Вера и Надежда стояли у забора, возились с лыжами. Сестры выбрали отличные лыжи: легкие, прочные, скользящие по снегу, как сало по разогретой сковородке. В недалеком прошлом такие стоили небольшое состояние. Для сестер, с детства ходивших на деревянных советских кривулинах, это было сродни смене ботинок. Как если бы человек, полжизни носивший бетонные блоки, надел кеды. Весь остаток дороги сестры не шли – летели! Даже Надя, самая старшая, после марш-броска раскраснелась, но выглядела свежей.
Они добирались до матери долгие восемь месяцев. С того самого дня, как Господь явил Чудо, вознеся всех чад своих, сестры знали, чувствовали, что где-то там, в родном гнезде, так неосмотрительно покинутом почти сорок лет назад, их по-прежнему дожидается мать. Никогда еще путь домой не занимал так много времени. Но в мире, где не осталось водителей, человек, не умеющий обращаться с машинами, может рассчитывать лишь на свои ноги.
Усталые, натруженные ноги в стоптанных туфлях несли их, покуда хватало сил. Звонким топотом мимо зеленеющих городов и глухих деревень. Тихим шелестом по запруженным автострадам и пустынным шоссе. Хрустом гравия вдоль бесконечно ползущих за горизонт лестниц железных дорог, где застыли составы поездов, похожие на недоумевающих гусениц.
Однажды, где-то под Томском, сестры специально свернули на фермерское поле: посмотреть на аэрофлотовский «Ил». Ни повреждений, ни спасательных трапов, просто огромный самолет посреди колышущегося моря налитой пшеницы. Его недосягаемо высокие, наглухо задраенные двери и затемненные иллюминаторы безотчетно нагоняли тихую жуть. Ночью, на стоянке, Любе и Надежде снился набитый мертвецами салон. Наутро они проснулись разбитыми и измученными и даже не удивились общему сну. В мире и без того хватало удивительных странностей. Вера тогда завела свою старую песню: мол, Бог ей во сне нашептал, что бояться нечего, и салон самолета пуст так же, как весь мир, и там нет ничего, кроме тишины и пыли. Надежда вновь зашипела на младшую и велела замолчать, замолчать, пока не поздно.
В пути сестер нагнала зима. Туфли сменились унтами и лыжами, и дело пошло бодрее. Из последней точки, Енисейска, сестры вышли ранним утром, прихватив легкие котомки с едой и водой, подгоняемые близостью цели. Они уже пересекли полстраны. Что такое двенадцать часов бега по сугробам в сравнении с бессчетными километрами по пустым дорогам? Они мчались, как молодые, забыв, что младшей из них давно перевалило за пятьдесят. Они отдали этому марафону остаток сил, вложились в финальный рывок… и все равно опоздали.
Когда Люба открыла дверь, кошки хлынули на улицу, будто клопы, убегающие от дихлофоса. С диким мявом разношерстная орда вылетела из темных сеней. Одна, две, пять… На восьмой кошке Люба сбилась и перестала считать. Поняла лишь, что кошек больше – много больше! – двух десятков. Раззявленный рот тамбура выплевывал рыжих, пестрых, черных и белых с подпалинами, пушистых породистых сибиряков и неказистых дворняжек, молодых и старых, здоровых и истощенных. Точно подземные жители, они щурились на закатное солнце, отраженное в снегу, и тут же набрасывались на спекшиеся сугробы, одурев от жажды. Некоторые, завидев высокую немолодую женщину, так похожую на их бывшую хозяйку, останавливались. Кошки с надеждой вглядывались в блеклые глаза Любы, терлись об оленьи унты, требовательно мяукали. Мерзкие двуличные твари, прикидывающиеся друзьями человека!
Следом за кошками из сеней потянуло запахом беды: небывалой смесью затхлой сырости, кошачьих испражнений и густого духа смерти. Люба в нерешительности замерла, не в силах перенести ногу через порожек. Хрустя снегом, подошли сестры. Встали рядом, едва умещаясь на дощатых ступенях. Вера стянула мохнатую песцовую шапку, уронив на плечи толстые седые косы, и теперь с каким-то детским беспокойством месила ее узкими ссохшимися ладонями. Практичная Надежда прихватила лыжную палку, нацелила острие в черный дверной проем.
Боязно было входить внутрь, нырять лицом вперед, в темноту и жаркий смрад. И ясно уже, что ждет там, среди родных стен, а все одно, никак не соберутся ноги переступить злополучный порог. Точно за ним Рубикон, перейдя который уже не вернуться, не отмотать назад, и ужас станет необратимым.
От ползущего из дома нечистого тепла на лице проступил пот. Люба сбросила шапку на затылок, позволив ей болтаться на шнурках. Сорвала плотные рукавицы, сунула за пояс. «Капельница» работала исправно, наполняя дом жаром толстых металлических боков. Для живущей в деревне пожилой женщины («Да что там! – мысленно поправилась Люба. – Для древней женщины!») небольшая буржуйка с тонким шлангом, ведущим к бочке с соляркой – настоящее спасение. Мать, конечно, была бодрой старухой, способной и воды с родника принести, и печь дровами загрузить, но ведь возраст не спрячешь. Люба осеклась, сообразив, что думает о матери в прошедшем времени. Мать – была.
Друг за дружкой, несмело, они шагнули под крышу. Вонь гнилого мяса усилилась. Спрятав нос в ладони, Люба двинулась привычным путем, через большую комнату, в материнскую спальню. Это было страшно неправильно – вот так, не сняв обувь, входить в дом, в котором вырос, но на соблюдение этикета попросту не осталось сил. К тому же пол густо усеивали кучки кошачьего помета, добавляющие резкую ноту в палитру тошнотворных ароматов. Собравшись между лопатками, по спине побежали струйки пота – от духоты не спасала даже распахнутая настежь дверь. Сколько же дней подряд жарит «капельница»? И ведь не погасла. Удивительно, как дом не сгорел.
Мать, вернее, то, что от нее осталось, они нашли на кровати, застеленной ярким лоскутным одеялом, загаженным и порванным. Объеденный остов с лохмотьями черного мяса. Кормовая база домашних питомцев. За спиной Любы сдавленно всхлипнула Надежда, а Вера, не удержавшись на дрожащих после долгого перехода ногах, тихо сползла по стене на пол.
Стараясь дышать через рот, Люба склонилась над останками, решительно завернула их в одеяло. Часть костей лежала подле кровати. Пришлось собирать их непослушными, негнущимися пальцами и укладывать в сверток, трогательно маленький, точно в него завернули ребенка. После смерти от матери осталось немного. Сестры посторонились, когда Люба, бережно подняв мать на руки, понесла ее на улицу.
В ночи они долго жгли костер. Сперва – отогревая промерзшую до состояния камня землю, затем – разгоняя темноту. Неглубокую, всего в метр, могилу, копали до полуночи, сменяясь через каждые десять минут. Без слез и причитаний опускали лоскутное одеяло в черную землю, ставили в изголовье восьмиконечный крест, наскоро сколоченный из штакетин. Забросав яму, долго стояли рядом. Втроем, под безразличным небом, вырядившимся на похороны в свои лучшие звездные драгоценности. Стояли, не обращая внимания на усталость, на крепнущий мороз, на гаснущий костер, даже на тоскливый волчий вой, что ветер приносил с той стороны Енисея.
Вокруг сновали кошки. Заходили в дом, выходили из дома, подходили к могиле. Самые смелые или самые истосковавшиеся по людской ласке садились на пятачок утоптанного снега, у ног трех сестер, добавляя в их молчание немного своего. Ни тени сожаления не было в зеленых кошачьих глазах. Только отблески багровеющих угольев. Бесстрастные усатые морды казались Любе резными ликами языческих богов.
Встав на колени, Люба черпала ладонями снег и терла пальцы, долго, настойчиво, чуть не до мяса. Хотела содрать с кожи мерзкое ощущение прикосновения к обглоданным костям, в которые превратилась мать. Обжигающий снег таял от жара ладоней, стекая по линиям жизни холодной водой.
* * *
На остаток ночи расположились в доме хромого Ермила. Сосед жил бобылем, так что кровать у него была одна, но лавок оказалось достаточно, чтобы соорудить лежанку. Растопили печь, наполняя дом живым теплом, запахом горящих березовых поленьев,
изгоняя студеную сырость. Расставили свечи, слегка потеснив вольготно разлегшуюся темноту. Не поев, не сняв одежды, рухнули без сил, кому где привелось. Уже лежа помолились, пытаясь изгнать из-под сомкнутых век пляшущее пламя. Но, когда на улице раздался громкий треск и грохот, все же с трудом встали и дотащились до окон, за которыми пылал, вскидывая в морозный воздух снопы оранжевых искр, родимый дом.
– «Капельница» протекла… – потерев воспаленные глаза, устало проскрипела Надежда. – Надо было погасить.
Сказала безо всяких эмоций. По большому счету им было уже все равно. Повидаться с матерью они не успели, так чего теперь – убиваться горем из-за старой избенки? Расстояние между домами позволяло не переживать, что огонь перекинется дальше. Так, постояв еще немного, сестры вновь разбрелись по своим лежакам.
До самого рассвета Люба слушала, как, пожираемый огнем, гибнет старый дом. В спальне хромого Ермила беспокойно ворочалась Надежда. С печки долетали сдавленные всхлипы и бормотание Веры. Младшая опять разговаривала во сне.
Люба лежала и думала, что открыть кран «капельницы» на полную перед уходом было единственным верным решением. Огонь очистит. В этой мысли было что-то языческое, как в блеске пламени в кошачьих глазах, но странным образом это Любу больше не тревожило.
К утру от дома осталась только груда дымящихся головешек, которые недовольным шипением встречали начинающийся снегопад.
* * *
Заснули сестры в темноте, едва подкрашенной на горизонте заревом рассвета. И проснулись в темноте же, голодные, разбитые и замерзшие. День промелькнул, точно короткая вспышка, печь остыла, позволив морозу с улицы беспрепятственно вернуться в жилье.