Жирандоль (страница 3)

Страница 3

– Ну да ладно… – Адвокат недовольно поморщился. – Во всяком разе вас должны отпустить на поруки, я уже отправил прошение, и Иван Никитич ходатайствует. Я сейчас собираю данные по этому Луке Сомову, он наверняка отъявленный негодяй. Лучше бы, конечно, окажись он уголовником или по меньшей мере беглым каторжанином, но и так сойдет. Защита частной собственности, уважаемый Платон Николаич, государством поощряется и всячески приветствуется. Когда Лука повадился по чужим лабазам шастать, он сам выписал себе билет на погост. Кабы вы его не прикончили, то в скором времени он все одно оказался бы на виселице. Так что печалиться не о ком, по меньшей мере не о чем.

Потом они долгие два часа беседовали о неинтересном: детство как у всех, учился похвально, отец не пил, не бил. Как батюшки не стало, гильдия подставила плечо, отцовы цеховые братья пристроили к Ивану Никитичу рассыльным. Тот заметил старательность и поднял до приказчика. Не за что зацепиться. Адвокат кивал массивной темнокудрой головой, потирал пухлые ладошки и не выпускал доброжелательное выражение из глаз. На прощание взял за плечо, хотел пожать, но мягкая рука просто погладила, поделилась теплом:

– Иван Никитич хлопочет об вас, так что не сурьмитесь… Кстати, кормят-то сносно? Не велите ли чего принести в следующий раз?

До вечера Платон просидел один в своей камере, которую предпочел про себя называть каморой, от этого словечка не так несло катастрофой и дыркой в углу. Слова одышливого адвоката поселили надежду. И в самом деле, он просто рассчитался с ворьем вместо законной власти. В ушах еще звенел печальным колокольчиком стук топорика о мерзлый горшок, грустно тренькал ножичек, но в сердце уже кружились первые снежинки, запущенные, чтобы покрыть неудобицу чистым покрывалом невиновности, свободной, честной жизни. Если бы ему снова стоять в темноте перед отворенной створкой и смотреть на пляску ножа, на невнятные очертания лохматой башки и нюхать вонь старого тулупа, он снова ударил бы. Ну в самом деле, не попускать же? Частную собственность велено защищать и от естественных убылей, как усушка и порча, и от противоестественных, как проклятый Лука Сомов. Если бы старуха его топором зарубила, то любой вменяемый купчина ей порукоплескал бы.

Крохотное оконное очко выходило во двор сыскной части: ни трамваев, ни фонарей. Снег перестал, на вахту заступила заметь[6]. Оборвавшая чужую судьбу рука горела как обожженная: нет, не он давал жизнь этому лохматому Луке, не ему и забирать. Вот награбленное отнять – это законно, а право дышать, ходить, смотреть на снегопад – нет. Как же следовало тогда поступить?

К сумеркам Платон отыскал запоздалое правильное решение: ему надлежало, завидев бездельно висевший засов, затворить его снаружи и позвать городового. Преступники – да не один, а оба! – оказались бы запертыми, а руки приказчика чистыми. М-да, жаль, что часики не умеют шагать в противоположном направлении.

В тот день больше не беспокоили, сон спустился крепкий и мирный, несмотря на жидкое одеяло и нахально уставившуюся в окно луну. Утром он плотно позавтракал арестантской кашей и приготовился к занудным разговорам. Ждать пришлось до полудня, потом его повели к участковому приставу.

– Ты знаешь, я ведь сам из купцов, – начал тот, вытирая пышные пшеничные усы – наверное, едва из-за стола. – Я все прекрасно понимаю. Это жулье как крысы, душил бы их, расстреливал, давил крысоловками.

– Ну да. – Арестант не поднимал головы.

– Тебя к тому же отменно характеризуют по службе. – Пристав оценивающе зыркнул, одобрительно опустил щетинистый подбородок на тугой крахмальный воротничок.

– Весьма польщен, – с притворной кислинкой отозвался Платон. Неудивительно, что про него говорили только хорошее, он ведь и в самом деле не творил зла – не воровал, не хитрил, не ленился.

– Но на поруки мы отпустить тебя не можем, не положено.

– Отчего же?

– Говорю же, не положено. Сейчас оформим перевод, а там судейский следователь быстро закруглит и печать поставит. У тебя все дельце как на ладони, нечего дознавать.

Допрос закончился, арестанта не отвели в прежнюю каталажку за пазухой сыскного отделения, а повезли в настоящую тюрьму. По дороге Сенцов смотрел в зарешеченное окно кареты, не мог наглядеться на знакомые заснеженные улицы, выстроившиеся парадом особняки в снежных шапках, с поблескивавшей оторочкой карнизов и перил. Встречные извозчики заглядывали в его окошко, сочувственно кивали: «Эх, браток, не повезло. Кто ж на Руси не знает, что нельзя зарекаться от сумы и от тюрьмы».

Ехали долго, лошадь спотыкалась о снежные комья, карета вязла, буксовала. Над городом закосматились сумерки, превратили кучерявившийся вдали лес в грозовую сизую тучу, под парадными козырьками зажглись первые лантерны[7]. Тюремный двор показался махусеньким, с двух сторон давили крылья ширококостного двухэтажного здания с прищуренными злыми окнами в клеточку, с двух других нависал подбитый снежной опушкой мрачный каменный забор. В тюрьме его долго осматривали, заставили раздеться и снова одеться, что-то записывали. Наконец повели по почти чистому и почти светлому изогнутому коридору, как в гости или на прием к высокому чину.

В вытянутую языком камеру дневного света проникало гораздо меньше. Платон пригляделся и понял: с этой стороны окна махонькие, а с коридорной – обычные, как в жилье. Вдобавок оконная стена превышала шириной коридорную, образуя трапецию. Перед дверью висели постирушки: штопаное исподнее, отжившие свое портянки, рушник с незамытым клюквенным поцелуем – вся немудреная арестантская жизнь болталась, распятая необходимостью. В полусумраке трое играли в карты, нар выходило вдвое больше, чем постояльцев. С Сенцовым поздоровались, он вежливо ответил, занял место, на которое квадратным подбородком показал молчаливый конвоир. Оказалось, что весть об убийстве в лабазе купца Пискунова облетела не только весь Курск, но и просочилась за тюремные стены, его встречали как знакомого.

– Ну давай к нам кубыть, – пробасил седой, заросший бакенбардами.

Сенцов подошел к колченогому столу, игроки подвинулись, освобождая место: кто-то хлопнул по плечу, кто-то пододвинул кружку с водой. Начался трудный разговор, не такой, как с адвокатом или приставом, не по верхам, а за жизнь, по-настоящему.

– У нас туточки самое разбитное адвокатье, – хвастался обросший, его звали Сергей. – Вот я залетел по уголовному делу, кубыть за порчу имущества. А всамделишно совсем иное, всамделишно у нас ячейка, мабыть мятеж. Но тамочки бунта на пятачок, а порчи имущества – на пятиалтынный. Вот меня и упекають, пыжутся, кабыть. Адвокатишко – дрянь, продажная душонка. Да мне товарищи все разъяснили. Не выгорит у господарей – фигу выкусите. По закону за мной вины нет. Тутошние знатоки любого судью за пояс заткнут и по матушке обложат. Так что ты уши не развешивай, греби под себя.

Платон вежливо кивал, разглядывая черные мозолистые руки Сергея. На правом среднем пальце вздулся шишак, большой ноготь заломился, полез внутрь, забурился в мясо.

– Ты, наверное, заводской?

– Не-е, машинист я. Паровоза. Мабуть, кличут Паровозом ще.

– Давай меняться? Мне, чур, нижняя. – В разговор вклинился самый молодой, его никто не называл по имени, только по прозвищу – Огурка. Он сдернул со шконки вещи Сенцова, шустро разложил свои, оставив тому неприбранное, пахнувшее кислым теплом место.

– А кто здесь прежде спал? – На самом деле Платона не интересовал ответ. Без разницы кто – главное, что вышел отсюда. Значит, можно. Эта камера и эти лица не навсегда.

– Скопытился Варфоломеич, земля ему пухом, – доложил Огурка, сплевывая матерщину. – Так местечко-то и ослобонилося.

Бывалые арестанты первым делом выложили азы выживания в тюрьме и на каторге, обучили козырным словечкам, шепнули, как вести себя с конвоирами, чтобы не заработать штраф. Платон слушал и не понимал зачем. Он ведь совсем ненадолго здесь, адвокат обещал, что скоро все прояснится и закончится.

– Ты всю правду-матку не выкладывай, – грозил кривым пальцем Колосок, больше походивший на Колосище. – Наши знатоки помудрее всяких адвокатишек.

– Це правда, – поддержал его Паровоз, – нашим знатокам все хитрости по зубам. Потому новеньких сюда не гонють, берегуть для чистосердечных признаний.

– Да? – растерялся Сенцов.

– А як же? Да ты не гужуйся, вару бахни. Или сразу самогона? – Он приятно давил на курскую «ғ», как будто ғыкал самоваром.

Платон ничего не понимал. Он думал вчера чаевничать дома у Ивана Никитича, слушать длинные истории Екатерины Васильны и распутывать Тонечкины нитки для рукоделий, а не заковыристые тюремные выражения. А сегодня он торговал бы, как всегда, дотемна, а потом улегся бы спать в обнимку с мечтами. Почему же не отпускают на поруки? Кому это надо?

Из-под нар вылезла пузатая бутыль, в кружку плеснула ядреная жидкость.

– Ну, с Богом!

Выпили. Обиженно заныло обожженное горло, зато внутри приятно потеплело.

– Теперь вали как на духу, что там на самом деле сталося, – велел Огурка.

Платон начал рассказывать подробно, с отступлениями на адвоката и пристава. Чем больше он говорил, тем смурнее становились лица сокамерников. Вторая порция отрыгнулась головокружением. Колосок насупил брови, Паровоз уставился в темный зев окна. Почему-то представилось, что выхода отсюда нет и не будет. И Тони никакой нет, и лавки, только хмурые, разочарованные в жизни лица и чужой горький самогон. Сердце сжалось, стало маленьким, тело на нем болталось неродной одежкой.

– Ты зачем признался, паря? – перебил его Огурка. – Пусть бы доказывали, что енто ты зарубил.

– Да как же не признаться, если городовой на шум прибежал, а у меня топор?

– Ну и что? Надыть балакать, что его подельник пришиб, а ты помочь хотел, подобрал топор, вытащил из башки. А он товось, окочурился.

– Ого… – Платон растерялся.

– Да-а-а, – протянул Паровоз, – кореш дело гутарит. Ты мимо йшов. Ничего не маю, никого не вбивав.

– Дык он зеленый совсем, вот и не скумекал.

– А таперича кандец. Готовь нары, – беспечально подытожил Огурка. Кажется, такой поворот ему представлялся вполне закономерным и не служил поводом для огорчения.

В камеру впихнули еще двух бородачей. Они уселись в дальнем углу, косясь на новенького. Конвойный зажег лампу и принес пайку. Паровоз, Колосок и Огурка заскребли оловянными ложками по жестянкам, двое новоприбывших к еде не притронулись.

– Эй, ты, что ль, мово братку зарубил, паскуда? – Один из них, большеротый и писклявый, встал, направился к ящику, за которым Сенцов сидел перед нетронутой баландой. – Мы же с Лукой с одной грядки, вместе острожную лямку тянули! А ты его насмерть! Шаврик! Окаем!

Все отставили еду, уставились на визгливого, а он все приближался, не выпуская хлебалки из правой руки, только держал ее в кулаке, как нож. Платон вгляделся: в руке арестанта и в самом деле был нож.

Глава 2

Судебный следователь при Курском окружном суде Игнат Александрович Шнайдер принадлежал к редкому в Российской империи разряду просвещенных и бескорыстных поборников верховенства закона. Он взращивал карьеру со студенческой скамьи, послужил в Твери и Харькове, помотался по уездам мировым судьей, не побрезговал даже секретарской должностью, хотя к судебным лицам предъявлялся высокий имущественный и образовательный ценз и коллежский асессор полностью ему соответствовал. Самого Игната Александровича питали служебные амбиции и рвение, а его супругу и двух очаровательных дочерей – немалое приданое, выданное за Эльзой Адольфовной. Немецкая пунктуальность и дисциплина не позволяли лениться на службе, поэтому его хорошо знали в сановном Санкт-Петербурге, а здесь, в Курске, не брезговали с ним советоваться и окружной прокурор надворный советник Николай Николаевич Ульрих, и судьи, и господин полицмейстер, и глава жандармского управления.

[6] Заметь – метель (диал.).
[7] Лантерны – лампы (устар.).