Жирандоль (страница 9)
Маменька от случая к случаю красноречиво вздыхала и требовательно упиралась взглядом в спину то одного, то другого перспективного холостяка. Девичья кроватка в мансардном ярусе стала Тоне неожиданно мала, как севшее после стирки старенькое платье. И ждать Платона стало как-то боязно. Да и вернется ли он вообще и каким вернется? Вдруг уже не захочет тихо-мирно торговать под папенькиным крылышком, не станет делить прежних радостей от гуляний на Знаменской ярмарке, от крестного хода, когда разрумянившаяся Тонечка совала ему в карман замерзшую на ветру ручку, не станет смотреть ей преданно в глаза и стараться рассмешить – неуклюже, но так мило. Она решила одуматься, прислушаться к маменькиным наставлениям и присмотреть кого-нибудь другого, но на улице уже загромыхали подводы большой войны, гусары ускакали на фронт, в гостиных зачехлили диваны. В женихах внезапно обнаружился большой дефицит. Ушел в ополчение Козловский, даже младший папенькин приказчик Матвей неизвестно зачем женился на своей деревенской зазнобе. Екатерина Васильевна хмурила брови уже всерьез, а в зеркале Тоне стала мерещиться покойная Василиса Павловна, стоявшая за ее плечом со скорбно вытянутыми куриной гузкой губами. Это что же, выходило, ей уготовано прокуковать старой девой? Точно так же притаскиваться в гости к родне с каким-нибудь сопливым невоспитанным крестником?
– К нам на обед пожаловал Алеша. – Екатерина Васильевна вбежала к дочери со счастливой улыбкой. – Спускайся. И… не молчи, не дуйся на него. Он-то ни в чем не виноват, хоть и больно заумный.
– Этот вредный Липатьев!.. – Тоня нарочито громко произнесла положенную в таких случаях реплику и захлопнула альбомчик, ее щечки порозовели.
Едва мать закрыла дверь, она бросилась к зеркалу, схватила пуховку, помахала перед лицом, потом пощипала себя за скулы для румянца. На ней ловко сидело домашнее светлое платье в бежевую клетку, к синим глазам не больно-то подходило, лучше бы голубое в цветочек или стальное. Переодеваться она не стала, а то Липатьев мог загордиться, что Тоня для него прихорашивалась.
– Ваша маменька сказала, что я ни в чем не виноват, – оказывается, он подслушивал. – А почему я вредный? – Он нарочито сатанински рассмеялся, растянув большой красный рот, как опереточный злодей на афишах.
Антонина густо покраснела и не нашла, что ответить на явную провокацию. Будучи частым визитером в доме Пискуновых, Алексей Кондратьич привык к ее немногословности, больше того – это и заводило. Салоны Курска кишели новомодными феминистками с бойкими взглядами и языками, он любил с ними ехидничать и препираться. Но Тоня Пискунова с ее сонными глазами привлекала именно патриархальной стеснительностью, несамостоятельностью, ее хотелось защитить и вместе с тем расшевелить, рядом с ней гнездились тепло и уют.
– Вы, Антонина Иванна, конечно, про войну ничего не слышали? – Липатьев состроил хитренькую рожицу всезнающего егозы и смешно пошевелил усами.
– Вы тоже про войну… – Тоня со скучающим видом отвернулась. В последние месяцы это грозное слово стало обыденным.
– Да-да, я ухожу на фронт.
– О, нет! – Розовая ладошка выпрыгнула из широкого рукава и прилипла к разочарованному ротику.
– Будете скучать?
– Д-да… н-нет, вы лучше не ходите, Алексей Кондратьич. И никому не надо…
– Ладно, так и быть, подожду, если вы выйдете за меня замуж. – Он снова рассмеялся и тут же добавил: – Но потом все равно уйду.
– Да вы все шутите! – Тоня разозлилась, даже притопнула ножкой, побледнела и тут же покраснела.
В комнату вплыла Екатерина Васильевна с плотоядной улыбочкой тещи, почти заполучившей в свое пользование женишка. (Все-таки комнатные перегородки в доме Пискуновых оставляли желать лучшего!) Беседа резво повернула вбок и понеслась по растущим ценам на чай и муку, по биржевым прогнозам, по предстоящим гастролям. Официального предложения Липатьев так и не сделал ввиду подступавшей к порогу войны. Матушка огорчилась, а Иван Никитич отнесся к потере потенциального зятя с прозорливой хладнокровностью:
– Знаешь, Катюша, этот Липатьев представляется мне непоседливым бунтарем. Он же революционер по взглядам, по настроениям. Такому я лавку не доверю, а своих капиталов у него нет. Зачем Тонечке такой беспокойный супруг?
Антонина Ивановна уже приготовилась объявить о помолвке и порукодельничать для приданого, поэтому вместе с радостью ощутила что-то сродни разочарованию. Вот Алешка собирался на войну, как многие другие. А вдруг его убьют, возьмут в плен или покалечат? Что тогда? Она будет сидеть соломенной вдовой? Или просто вдовой? Или ходить за немощным? Что ждало тех жен, что завтра провожали на фронт своих благоверных? Пусть уж лучше навоюется и тогда сватает, если Платоша до того не вернется. Вертлявый Липатьев никуда из ее сетей не ускользнет – он уже давно прикормлен, еще с прыщавых времен, с рук покойной Василисы Павловны. Тогда он представлялся скучным, а теперь чересчур интересным, полным запретных идей в обросшей черными патлами голове, бурлившим опасными словами в красном плотоядном рту. Конечно, участь старой девы – это самое распоследнее дело, но все же пусть сначала отвоюется, а потом уж сватает.
Кроме таких рассудительных мыслей мелькали и иные, романтичные. Пусть Липатьев еще потянет, чтобы не приходилось говорить бесповоротных «да» или «нет», а тем временем мог посвататься Платон, ведь еще не все потеряно. Он, конечно, не такой языкастый, как Алексей Кондратьич, не имел привычки так сверкать глазищами и вовсе не шевелил усами, зато с ним безопасно, как дома. Да, Платон напоминал Тоне папеньку, такой же рыжеватый, миролюбивый, сосредоточенный. Таким и должен быть купец, мужчина, муж. Однозначно, он больше подходил на роль спутника жизни, чем неугомонный Липатьев; вот только неизвестно, стоило ли его ждать.
Купец Пискунов тоже готовился к войне, но по-своему – закупал товар. Для фронта требовались немалые поставки табаку и сахару, следовало подсуетиться, перехватить заказы, заручиться поддержкой городских и военных властей. Посреди лета его огорошило известие, что любимый приказчик Сенцов благополучно получил высочайшее помилование и возвращался домой. Иван Никитич обрадовался, как будто это он сам отбыл досрочно каторгу и прибыл по месту приписки, под теплый бочок Екатерины Васильевны. Тоня приплясывала и даже распотрошила шкатулку с медяками на новые чепчики с лазоревыми лентами и кружевные перчатки, хоть батюшка ее и учил, чтобы ничего сама не выбирала, доверяла ему, что ее обманут, а он сумеет выторговать за полцены. Екатерина Васильевна запасалась мукой и окороками, готовилась хлебосольничать.
Платон появился в конце августа, в разгар жатвы. Он похудел, щеки загорели и ввалились, очертив скулы, под глазами легли романтические тени, нос теперь не казался длинным, в самый раз, худым аристократичным лицам именно такие и выдавались. Как у малышей с возрастом вырастали новые зубы, так у мужчин с испытаниями менялся скелет – с молочного, непрочного, на коренной. Истинный скелет Платона выглядел привлекательно: легкий на подъем, но уважительный к старшим, умный, но не крикун, повидавший жизнь, но не опустивший руки. Таким он еще больше нравился семейству Пискуновых.
– Как кстати, Платоша, сейчас ох как нужны толковые приказчики, в таком антагонизме… – Купец сидел за широким рабочим столом в своем кабинете, заваленный бумагами по лысеющую макушку. – Цены начинают расти, германские толстосумы теперь отойдут в сторону, наши выйдут на передовую авансцену. Надо поспевать, Платон Николаич, ковать капиталец, пока кузня горяча, ах, как горяча.
По дороге к знакомому дому Платон все гадал, сразу ли посвататься или обождать до лучших, мирных времен. Решил погодить. А вдруг с ним что случится? Как тогда невеста? Зачем привязывать ее нежную судьбу к своей потрепанной и загрубевшей? Даст бог, будет он в почете и с деньгами, тогда все сладится у них. Почему-то, рисуя себе ее закругленный подбородок, синеву сонных, полуприкрытых глаз, воспитанный платок на стыдливых плечах, он верил, что именно так все и будет.
Сейчас Тоня с Екатериной Васильевной ждали в гостиной, пока мужчины наговорятся о делах. Впереди тот самый званый обед, что он пропустил два с половиной года назад. Тополь за окном заметно вытянулся в его отсутствие, в комнатах стало темнее и прохладнее. В прихожей появился новый сундук, а на лбу Пискунова – незнакомая морщинка. Платон выдохнул и ответил на многословную тираду:
– Да пустое, Иван Никитич, я на фронт ухожу, от меня подмоги пока не предвидится… Вот такая акробатика.
Глава 4
Дымная и бранчливая колесница большой войны, не разбирая дороги, катила по большой и плохо организованной империи, давила всходы и человеческие судьбы, пачкала бальные робы и парадные мундиры. Сенцов оказался на фронте только в разгар слякотной зимы, под влажным севастопольским ветром, обещавшим море и беззаботность, а на деле угощавшим бесконечными простудами. Пока добирались, было весело, шутили, мол, приморскую жизнь поглядим, лихих русских витязей турецким барышням покажем. Когда прибыли под обстрел линкоров и крейсеров, веселье куда-то подевалось. Десятки верст окопов, блиндажей, насыпей, рвов, траншей и прочей хитрой фортификации выкопал Платон своими руками, по колено в грязи, под дождем и под прицелом.
– А лопатным войскам медали дают? – спрашивал бойкий на язык Тарасов.
– Ага, дают ядрышком от пушечки, потом штыком догоняют и снова дают, – в тон ему хихикал пожилой матерый Сачков.
Мечта о Тоне и лавочке отодвигалась все дальше. Сенцов думал, что крайняя точка их разлуки – отбывший с курского вокзала поезд с каторжанами в почти забытом 1912-м. Оказалось, то была шутейная акробатика. Тогда не мокли ноги, обещая лихорадку, не гремело за каждой кочкой, не шибал в нос смрад разлагавшихся лошадиных трупов. Он прекрасно помнил, какая пышная поздняя весна бушевала за окном, как она подкрадывалась к самым рельсам заливными лугами. А потом сотворился бум-перебум, тарарам, кавардак и скандал. И Ольга Белозерова смотрела огромными глазами и протягивала руку. А он не пошел. За ней не пошел. Хоть и неимоверно хотелось. Сбежать – это свобода на один раз, а как бегать всю жизнь? От одной сыскной части до другой, от тюрьмы до пересылки? Не лучше ли отмучиться положенное и вернуться чистым, затолкнуть соскочившее колесо жизни обратно на ось телеги? Иван Никитич пообещал, что место ему сыщется, и Антонина… Нет, податься в бега, в преступники – это не для него. Он не революционер какой-нибудь, кому лишь бы крушить, песен он не пел, с красной тряпкой не маршировал. Ему бы лавочку да Тонечку с пирожками. Не по пути им с Ольгой и товарищами. Так и остался в полупустом вагоне дожидаться, когда выйдут наружу запертые в соседнем конвойные, пересчитают негустой остаток арестантов и повезут дальше.
Все, кто не последовал за беглецами, получили разного масштаба милости: от полной амнистии до замены сурового наказания на более мягкое, например поселение вместо каторги. Платон тоже причастился от щедрот российской Фемиды и провел два года на поселении вместо четырех на каторге, помогал бабе Симе лепить бессчетные пельмени, которыми можно бы, казалось, пол-Курска накормить от пуза. Пельмени заговорщически закругляли ушки, прятали сытенькие пузики за аккуратную складку краев и отправлялись зимовать в сарай на долгие зимние месяцы. Сибиряки предпочитали делать масштабные запасы, чтобы не мусолить каждый день кровяные ошметки размороженного мяса, не брызгать мукой, а р-р-раз сразу в горшочек – и готово угощенье.
Тогда, в самом начале, два года казались вечностью, а четыре – вообще пропастью, где проще сгинуть насовсем, чем выползти назад к краю Гостиного двора. Теперь же, когда холодные зимы и короткие лета остались позади, Платону казалось, что и недолго вовсе, что нестрашно, он даже скучал по хлопотливой бабе Симе с ее несушками, по долгим разговорам с вежливыми политическими, все ищущими небывалой правды и теряющими самое дорогое – жизнь, молодость, силы и семьи – в этих бестолковых поисках.
На обратном пути он сидел в набитом под завязку вагоне, в правый локоть упирался принципиальный клюв жирного гуся, в левый – аппетитный бок молодухи в синей юбке. Под ногами детишки играли в кости, вагон немилосердно качало, кости ни в какую не желали стоять на грязном полу, норовили укатиться под полки, затеряться среди сапог, ботинок и лаптей, но пацанята упорно их находили и снова пускали в игру. «Как судьбы людские, – подумал Платон, – собираются встать на один бок, чтобы поудобнее, повыгоднее, а их трясет и толкает, куда придется, в мешанину, в птичий помет, в подсолнуховую шелуху».
Жалелось ли, что не побежал без оглядки за Ольгой, за ее бунтарской красотой? Если честно, то немножко было. Так мотыльки тянутся к огню, хоть и чуют в нем погибель, так сурки завороженно смотрят на змей, обещающих шипением скорую смерть и покой. Нет, человеку так не положено.