Алиби (страница 7)
По совпадению – а если это не совпадение, то что же? – вечер, когда я открыл для себя эту фразу, выпал на среду и на поездку в восемьдесят пятом автобусе. Шагая домой с «Принцессой Клевской» в руке, я увидел, что барышня из продуктового магазинчика подметает пол рядом с тротуаром и на ней обычная голубая блуза. Она заметила, что я прохожу мимо, и бросила на меня знакомый неприязненный взгляд. Я отвернулся. Когда через пятнадцать минут я пришел сдавать бутылки, она опорожнила сумку, выставила бутылки на прилавок, как и всегда, а потом, кинув монетки на тарелку для мелочи, подалась вперед и, вытянув правую руку, прикасаясь локтем к локтю, провела указательным пальцем по всему моему нагому предплечью, спокойно, мягко, медленно. Я почувствовал стеснение в легких и подавил желание отдернуть руку; нечто одновременно и заклятое, и беззаконное мелькнуло в груди. Это прикосновение могло быть сестрински-сострадательной лаской, да и чем угодно, от «не забудь взять деньги» до «поглядим, боишься ли ты щекотки», или «а ты славный, нравишься мне, не дрейфь!», или просто «счастья тебе и удачи». А потом впервые и, возможно, потому, что работы у нее было меньше обычного, она улыбнулась. Я улыбнулся в ответ, застенчиво, едва разбирая, что она говорит. Обменялись мы едва ли четырьмя фразами.
Я давно хотел улыбок и сближения. Я свои улыбки и сближения получил. Незнакомый человек прочитал мои самые потаенные мысли – все мои уловки, чаяния, колебания. Она знала, что я знаю, что она знает. Неужели я говорил на том же языке, что и все остальные?
Много недель я набирался смелости, чтобы снова пройти мимо этого магазинчика. Стараясь скрывать нервозность, стараясь делать вид несколько отвлеченный, стараясь показать, что я запросто выдам шутку-другую по первой же просьбе, стараясь продумать безопасные пути отступления на случай, если она глянет на меня с прежней суровостью, – обуреваемый всеми этими чувствами, я услышал, что она помнит, как меня зовут, тогда как я ее имя, почитай, позабыл.
Я попытался скрыть свой недосмотр. Покраснел, задохнулся, покраснел сильнее. Вот ведь парадокс – я, самый невинный мальчишка на виа Клелия, показал себя ничем не лучше мерзавца, который и имен-то не помнит, – и теперь терзаться мне и тем, что я так безнадежно влюблен, и тем, что на вид получается строго противоположное. Я решил уцепиться за собственное новообретенное плутовство, рассыпавшись в преувеличенных, подчеркнуто преувеличенных извинениях, в надежде, что она им не поверит.
– Надо как-нибудь на днях сходить в кино, – сказала она.
Я кивнул – бездыханно, глуповато. Целую вечность осознавал, что «на днях» означает сегодня вечером – последний ряд, темный пустой кинотеатр в будни.
– Не могу, – сказал я, стараясь говорить отрешенно, имея в виду – никогда.
Ее это, похоже, не смутило.
– Ну как надумаешь.
На той же неделе, в субботу вечером, возвращаясь из книжных магазинов в центре, я увидел, что она стоит со своим ухажером на автобусной остановке напротив. Они направлялись в центр. Не касались друг друга, но было сразу видно, что они вместе. Он был старше. Еще бы. Она вымыла голову, оделась крикливо, по-праздничному. Почему я не удивился? Почувствовал, как ярость разливается по телу, обволакивает виски. Ненавидел все: улицу, ее, себя.
Стал откладывать походы в продуктовый магазинчик. Вот-вот должны были прийти визы, и часть моей души покинула этот магазинчик задолго до того, как я перестал в нем появляться. Я скоро буду в Нью-Йорке, и там другой я, который пока еще и не родился, наверное, ничего этого даже не вспомнит. Следующей зимой, когда здесь выпадет снег, я и думать забуду про этот угол.
Мне тогда и в голову не пришло, что этот другой я потом согласится отдать что угодно за встречу с тем вот теневым я, заточенным под виа Клелия.
И вот, вернувшись сюда с семьей, я стал высматривать продуктовый магазинчик в надежде не отыскать его вовсе, а если точнее – откладывая его напоследок. Когда мы добрались до конца виа Клелия, я осознал, что его больше нет. Или, может, я забыл, где он находился. Впрочем, повторный взгляд, потом еще один, через улицу – как будто магазину по силам перебраться на другую сторону или, допустим, он был там всегда – сказал однозначно: сомнений быть не может. Он исчез. А мне всего-то и нужно было, что еще раз пережить азарт, страх, гул в груди всякий раз, как я перехватывал ее взгляд в те давние времена, когда шел сдавать бутылки. Наверное, мне мучительно хотелось снова войти в тот магазин и все увидеть своими глазами – таков мой способ замкнуть круг, оплатить счет, оставить за собой последнее слово. Я бы вошел туда, прислонился к прилавку и просто подождал бы немного, просто бы подождал, посмотрел, что приключится, кто появится, посмотрел бы, остались ли ритуалы прежними, остался ли я тем же самым человеком, выполняющим то же поручение на той же улице.
Чтобы не выказать разочарования и посмешить сыновей, я рассказал им, что случилось в этом магазинчике: женщина проводит пальцем по папиному предплечью, плоть соприкасается с плотью – можно ли заигрывать откровеннее? Папа дает деру к бабушке под передник, а потом, как всегда, делает ноги к своим книжкам, даже оглянуться не решается, а после блуждает и рыщет по этим улицам много дней и недель – правильнее было бы сказать, много лет, – много десятилетий, целую жизнь.
– А ты был в нее влюблен? – спросил наконец один из сыновей.
Вряд ли; любовь тут совершенно ни при чем.
– И больше вы никогда не разговаривали, – заметил другой.
Да, именно так.
И все же я не раскрыл им истину – полную истину. Получилось, что вроде как солгал. Догадаются ли они? Будут ли смахивать пыль, выискивая следы, которые я стер в надежде, что они зададут мне правильный вопрос, зная, что если они зададут правильный вопрос, то правильный ответ они уже угадали, а если они его угадали, значит, пульс мой они считывают так же, как и свой собственный.
В процессе письма – а в конце дня я все это записал – всплывают тектонические сдвиги, в которых истина и притворство меняются местами. Или в результате они лишь погружаются глубже?
Прежде чем уйти, я бросил последний взгляд на виа Клелия. Все эти автобусные поездки, прогулки по Риму, книги, лица, ожидание виз и мои надежды, что их не дадут вовсе, ведь я постепенно полюбил это место, уколы витаминов, разговоры за кухонным столом, Пина, которая иногда выскакивала за дверь едва ли не в слезах, миф, родившийся из отчаянного призыва в зимнюю ночь, когда я дочитал «Мертвых» и подумал про себя: нужно мне двигаться на запад, покинуть этот город, отыскать мир, в котором снег «ложится» «на темные мятежные волны Шаннона», – все, все это только пленка, аура моей любви к Риму, которая, возможно, есть всего лишь любовь к несостоявшейся жизни, родившейся из истории, написанной Джойсом по ходу бесчастного его пребывания в Риме, где он все думал про свой полуреальный полупамятный Дублин. Сидение у окна холодными ночами, когда косые струи дождя летят в свете фонаря; вечер, когда я оказался так близко с чужим телом, что понял – больше я по-старому жить не смогу; ощущение, что жизнь могла то ли начаться, то ли включиться на этом маловероятном отрезке в три квартала, – все это пленка, это, возможно, лучшая и самая долговечная часть моей души, и тем не менее пленка. Встречались мне здесь лишь одни полуправды. Рим – полуправда, виа Клелия – полуправда, подросток, бегавший по поручениям после уроков, его книги, молодая цыганка, барышня из продуктового магазинчика – тоже полуправды, и даже мое возвращение – мешанина полуправд, скрывающая под собой вызывающую онемение мысль, что если мне никогда по-настоящему не хотелось сюда вернуться, если я столько лет это себе твердил, то дело отчасти в том, что, каким бы ненавистным я ни считал это место, я, видимо, жалел, что вообще его когда-то покинул.
Осознал ли я суть этого онемения? Я приписывал его своим вымыслам, своим пленкам, своим стремлениям отстраниться от здесь и сейчас, измышляя другости и инакости. Но, возможно, была у этого онемения и более тревожная сторона. И когда я уже подходил к станции метро Фурио-Камильо, а виа Клелия уже скрылась из глаз, что-то все-таки начало до меня доходить, сперва издалека, а потом – мы уже стояли у входа на станцию – нахлынув с неожиданной свирепостью: виа Клелия оказалась не только усыпана множеством книг, которые я там прочитал, но она все эти сорок лет хранила нетронутыми, неприкосновенными леденящие предчувствия города на другом берегу Атлантики, ради которого – я это знал – в недалеком будущем мне предстоит оставить Рим; города, который меня ужасал, которого я еще не видел, но уже боялся, что никогда не научусь его себе представлять, а тем более любить. Именно этот город и терзал меня все три года жизни в Риме. Придется осваивать науку любви к другому городу – ведь так? Придется помещать новые книги на лик еще одного места, придется разлюбить этот город, забыть, не оглядываться назад, освоить новые привычки, выучить новую идиому, освоить науку быть новым собой. Я в точности помнил то место, где это открытие наполнило меня тревожными предчувствиями: в книжной комиссионке на виа Камилья, где я совершенно случайно откопал затрепанный экземпляр «Подруги скорбящих», и мне эта книга встала поперек горла, как поперек горла стояла мысль о переезде в страну, где люди любят и читают такие книги. Именно на этом месте до меня наконец-то дошло, что, пусть я никогда и не хотел жить в Риме, я бы все равно отдал что угодно за то, чтобы остаться здесь, на этой улице, с этими людьми, их языком, их громогласностью, их пошловатыми кинематографами, барышней из продуктового магазинчика, – и в итоге я и сам бы стал таким же смурным и добродушным, какими они все мне казались.
Я вышел из книжной лавки, и тут же забурлили непрошеные вопросы – прихлопнуть их не удалось: каким будет Рим без меня? Что случится с Римом после того, как я перестану в нем обитать? Будет ли он и дальше существовать, без меня, Бодлера, Лоуренса, Лампедузы и Джойса? С тем же успехом можно спросить, что случается с жизнью после того, как мы из нее уходим.
Я напоминал человека, вернувшегося в жизнь из смерти и повсюду обнаруживающего следы наивности своих прежних представлений о небытии. На миг мне показалось, что я так никогда и не побывал в Америке, что всех этих лет вдали от Рима попросту не было. Но одновременно я чувствовал себя человеком, вернувшимся в жизнь и ничего не помнящим о смерти. Я не понимал, где я, здесь или там. Не понимал вообще ничего. Непроглядно-черная сердцевина ада – это облако непонимания, где слова косноязычны, а процесс письма, которым я занялся в тот вечер, лишен смысла. Я решительно ни с чем не разобрался, работа, которую предстояло завершить, еще даже и не началась, может, никогда и не начнется, вовсе никому не нужна.
Я долго готовился к этому возвращению, приступив еще до отъезда из Рима. В те дни представлялось, что я вернусь насовсем. «С этой Америкой, – воображал я собственные слова, – ничего не сложилось». Вернувшись, я не испытал бы ни боли, ни удивления. Репетируя провал американской затеи, я как бы делал возвращение в Рим проще, неотвратимее, неизбежнее – а из-за этого отъезд в Америку, в свою очередь, начинал казаться выдумкой, своего рода ненужной прихотью, чем-то, что, может, никогда и не случится, не суждено ему случиться, еще предстоит случиться в нереально далеком будущем, которое внезапно предстало не таким страшным, потому что я заранее открыл для себя массу способов отказать ему в праве на существование.
И вот я вернулся туда, откуда, по сути, не уезжал.