Три товарища. Возлюби ближнего своего (страница 24)

Страница 24

На душе у меня было неспокойно. В спешке я не так поставил большой палец и вывихнул его при ударе. Когда Густав придет в себя, он может сделать со мной что хочет. Я сказал об этом молодому шоферу и спросил, не лучше ли мне сматывать удочки.

– Глупости, – сказал он. – Инцидент исчерпан. Теперь айда в кабак – выставишь обещанное. Ты ведь не профессиональный шофер?

– Нет.

– И я нет. Я актер.

– Ну и как?

– Ничего, жить можно… – сказал он со смехом. – А театра и здесь хватает.

Нас в пивной было пятеро, двое пожилых и трое молодых. Немного погодя появился и Густав. Он исподлобья зыркнул в нашу сторону и подошел. Я нащупал левой рукой связку ключей в кармане, решив в любом случае сопротивляться до последнего.

Однако до этого не дошло. Густав придвинул ногой стул и упал на него всем своим телом. Вид у него был угрюмый. Владелец пивной поставил перед ним рюмку. Разлили по первой. Густав выпил одним глотком. Тут же налили по второй. Густав искоса взглянул на меня и поднял рюмку.

– Будь здоров, – сказал он мне, при этом, однако, мерзко поморщившись.

– Будь здоров, – ответил я и опрокинул свою рюмку.

Густав вынул пачку сигарет и протянул мне, не глядя. Я взял одну и предложил ему за это огня. Потом я заказал двойную порцию кюммеля на всех. Мы выпили и кюммель. Густав снова скосил на меня глаза.

– Пижон, – сказал он. Но тон был такой, как надо.

– Обалдуй, – в том же тоне ответил я.

Он повернулся ко мне.

– Ничего ударчик…

– Случайный. – Я показал ему свой палец.

– Не повезло, – сказал он, ухмыляясь. – Между прочим, меня зовут Густав.

– Меня – Роберт.

– Лады. Значит, все в порядке, Роберт, да? А я думал, ты из маменькиных сынков.

– Все в порядке, Густав.

С тех пор мы стали друзьями.

Наша очередь из машин медленно подвигалась вперед. Актеру, которого звали Томми, достался блестящий рейс – на вокзал. Густаву – коротенький, до ближайшего ресторана, всего на тридцать пфеннигов. Он чуть не лопнул от злости, так как из-за десяти пфеннигов прибыли ему пришлось снова встать в хвост. На мою долю выпало нечто редкое – старуха англичанка, желавшая осмотреть город. Мы с ней ездили не меньше часа. Возвращаясь, я еще урвал несколько мелких заказов. За обедом, когда мы, снова собравшись в пивной, жевали наши бутерброды, я уже казался себе бывалым таксистом. Эта среда чем-то напоминала мне фронтовое братство. Тут сходились люди самых разных профессий. Профессиональных шоферов было не больше половины, остальные оказались в этом деле случайно.

Под вечер, усталый и возбужденный, я въехал во двор мастерской. Ленц и Кестер уже ждали меня.

– Ну, братцы, что вы наработали? – спросил я.

– Семьдесят литров бензина, – доложил Юпп.

– Только-то?

Ленц, сделав яростное лицо, обратил его к небу.

– Дождя бы! И небольшого столкновения на мокром асфальте прямо у нас под носом! Никаких жертв! Один только маленький, миленький ремонтик!

– Смотрите сюда! – Я показал им на вытянутой ладони тридцать пять марок.

– Великолепно, – сказал Кестер. – Тут двадцать марок прибыли. Ими-то мы и тряхнем сегодня. Надо же обмыть первый денечек!

– Да, тяпнем крюшончика, – осклабился Ленц.

– Какого еще крюшончика? – спросил я.

– Да ведь с нами пойдет Пат.

– Пат?

– Не разевай так варежку, – сказал последний романтик, – мы уже давно обо всем договорились. В семь заедем за ней. Она в курсе. Приходится и нам что-то делать, раз ты не ловишь мышей. В конце концов, ты познакомился с ней благодаря нам.

– Отто, – сказал я, – ты когда-нибудь видел такого стервеца, как этот салага?

Кестер рассмеялся.

– Что это у тебя с рукой, Робби? Ты все держишь ее как-то набок.

– Кажется, вывих. – Я рассказал, как было дело с Густавом.

Ленц осмотрел мою руку.

– Так и есть! Ну ничего – как христианин и студент-медик в отставке я тебе ее, так и быть, помассирую, невзирая на все твои грубости. Пойдем уж, ты, чемпион по боксу.

Мы прошли в мастерскую, и Ленц, вылив мне на руку немного масла, принялся растирать ее.

– Слушай, а ты сказал Пат, что мы празднуем однодневный юбилей нашей таксистской деятельности? – спросил я его.

Он присвистнул.

– Неужели ж ты этого стыдишься, хмырь?

– Заткнись, – сказал я. Тем более что он был прав. – Так ты сказал или нет?

– Любовь, – заявил Ленц с невозмутимой миной, – это нечто возвышенное. Но она портит характер.

– Зато длительное одиночество делает человека бестактным. Вот как тебя, например, с твоим мрачным соло.

– Такт – это молчаливое соглашение не замечать недостатки друг друга, вместо того чтобы их исправлять. Жалкий компромисс, одним словом. Это не для немецкого ветерана, детка.

– А что бы ты стал делать на моем месте, – сказал я, – если бы, положим, твое такси вызвали по телефону, а потом бы вдруг оказалось, что это Пат?

– Во всяком случае, сын мой, я не стал бы брать с нее деньги за проезд, – ухмыльнулся он.

Я дал ему такого тумака, что он слетел с треножника.

– А знаешь, попрыгунчик, что сделаю я? Заеду за ней сегодня вечером на нашем такси.

– Воистину так! – Готфрид поднял руку для благословения. – Главное – не терять свободу! Свобода дороже любви. Но это понимаешь всегда только задним числом. Тем не менее такси ты не получишь. Оно нужно для Фердинанда Грау и Валентина. Вечер обещает быть чинным, но грандиозным.

Мы сидели в саду небольшого трактира в пригороде. Мокрая луна красным факелом повисла над лесом. Мерцали бледные канделябры цветущих каштанов, одуряюще пахло сиренью, а на столе перед нами, распространяя аромат ясменника, стояла большая стеклянная чаша с крюшоном, в неверном свете густеющих сумерек она походила на опал, вобравший в себя последние голубовато-перламутровые отблески уходящего дня. По нашей просьбе чашу наполняли уже в четвертый раз за этот вечер.

За столом председательствовал Фердинанд Грау. Пат сидела с ним рядом, приколов к платью бледно-розовую орхидею, которую он ей принес.

Фердинанд выудил из своего бокала крошечного мотылька и осторожно высадил его на стол.

– Вы только посмотрите, – сказал он. – Какие крылышки! Да рядом с ними любая парча все равно что тряпка! И эдакое существо живет всего один день, и баста. – Он оглядел всех нас. – Знаете, что самое жуткое на этом свете, братцы?

– Пустой стакан, – вставил Ленц.

Фердинанд презрительно отмахнулся.

– Самое позорное для мужчины, Готфрид, – быть шутом. – Затем он снова обратился к нам: – А самое жуткое, братцы, – это время. Время. То мгновение, в течение коего мы живем и коим все же не обладаем. – Он вынул часы из кармана и поднес их к самым глазам Ленца. – Вот она, прислушайся, бумажный романтик! Адская машина. Тикает и тикает – неумолчно тикает, неостановимо, все на свете приближая к небытию. Ты можешь сдержать лавину, оползень – но этого ты не удержишь.

– Очень надо, – заявил Ленц. – Ничего не имею против того, чтобы благополучно состариться. Люблю разнообразие.

– Человек этого не выносит, – продолжал Грау, не обращая на него внимания. – Человек не может этого вынести. Вот он и придумал себе в утешение мечту. Древнюю, трогательную, безнадежную мечту всего человечества о вечности.

Готфрид засмеялся.

– Самая тяжелая болезнь на свете, Фердинанд, – это привычка думать. Она неизлечима.

– Если б эта болезнь была единственной, ты был бы бессмертен, – заметил Грау. – Недолговременная комбинация углеводов, извести, фосфора и небольшого количества железа, названная на этой земле Готфридом Ленцем…

Готфрид добродушно осклабился. Фердинанд тряхнул своей львиной гривой.

– Жизнь, братцы, – это болезнь, и смерть начинается уже с рождения. Каждый вдох и каждый удар сердца – это кусочек смерти, маленький шажок навстречу концу.

– И каждый глоток – тоже, – вставил Ленц. – Будь здоров, Фердинанд! Иной раз смерть – это дьявольски легкая штука.

Грау поднял свой бокал. По его большому лицу бесшумной грозой прокатилась улыбка.

– Будь здоров, Готфрид, наша бодрая блошка на гремучем загривке времени! И о чем только думала таинственная сила, движущая нами, когда создавала тебя?

– Это уж ее заботы. Да и не тебе скорбеть о порядке вещей, Фердинанд. Если б люди были бессмертны, ты, старый, бравый паразит смерти, остался бы без работы.

Плечи Грау затряслись. Он смеялся. А потом обернулся к Пат.

– Ну что вы скажете о нас, болтунах, вы, изящный цветок на буйно пляшущих водах!

Потом мы прошлись вдвоем с Пат по саду. Луна поднялась и залила лужайки волнами серого серебра. Темными указателями в незнаемое пролегли на них длинные черные тени деревьев. Мы спустились к пруду, потом повернули обратно. По дороге наткнулись на Готфрида Ленца, который втащил прихваченный им складной стул в самые заросли сирени. Там он и сидел, затаившись, и только соломенный чуб и огонек сигареты светились в темноте. Рядом с ним на земле покоились стакан и знакомая чаша с остатками пахучего питья.

– Какое местечко! – сказала Пат. – В самой гуще сирени.

– Местечко неплохое, – согласился Ленц, вставая. – Попробуйте посидеть.

Пат села на стул. Ее лицо утонуло в цветах.

– Я с ума схожу по сирени, – сказал последний романтик. – Для меня тоска по родине – это тоска по сирени. Весной тысяча девятьсот двадцать четвертого года я сломя голову бросился сюда из Рио-де-Жанейро только потому, что мне взбрело на ум, что здесь, должно быть, цветет сирень. Ну а когда приехал, выяснилось, что сирень, разумеется, давно отцвела. – Он рассмеялся. – Вот так всегда и бывает.

– Рио-де-Жанейро… – Пат притянула к себе ветку сирени. – Вы что же, вместе там были?

Готфрид поперхнулся. У меня по спине побежали мурашки.

– Вы только гляньте, какая луна? – быстро произнес я, выигрывая время для того, чтобы ногой подать Ленцу умоляющий знак.

В слабой вспышке его сигареты я заметил, что он слегка улыбнулся и подмигнул мне. Я был спасен.

– Нет, вместе мы там не были, – заявил Готфрид. – В тот раз я был один. А как вы насчет того, чтобы сделать по последнему глотку сего божественного напитка?

Пат покачала головой:

– Больше не надо. Не могу пить так много.

Мы услышали, как Фердинанд криком сзывает нас, и пошли к нему.

Он стоял в дверях, занимая весь проем своей массивной фигурой.

– Давайте под кров, дети мои, – сказал он. – Таким, как мы, ночью нечего искать у природы. Ночью она хочет побыть одна. Крестьянин или рыбак – это еще дело другое, а у нас, горожан, все инстинкты давно отмерли. – Он положил руку на плечо Готфриду. – Ночь – это протест природы против засилья цивилизации, Готфрид! Приличный человек не в состоянии подолгу выносить это. Он замечает, что его вытолкнули из немого круга деревьев, животных, звезд и бессознательной жизни. – Он улыбнулся своей странной улыбкой, о которой нельзя было сказать, является ли она выражением радости или печали. – Входите же, дети мои! Согреем руки у костра воспоминаний. О чудесное время, когда мы были еще хвощами и ящерицами, лет эдак пятьдесят – шестьдесят миллионов назад… Господи, как же мы с тех пор опустились…

Он взял Пат за руку.

– И если бы мы не сохранили в себе хоть немного чувства красоты, все было бы потеряно. – С нежностью медведя он положил ее ладони на свой локоть. – Серебряная капелька звездной магмы, повисшая над грохочущей бездной, не согласитесь ли выпить стаканчик с первобытных времен человеком?

– Соглашусь, – сказала она. – Со всем, что хотите.

Они пошли в дом. Они выглядели как отец и дочь. Стройная, смелая и юная дочь усталого великана, уцелевшего от былинных времен.

В одиннадцать часов мы поехали обратно. Валентин с Фердинандом в такси, которое вел Валентин. Остальных вез «Карл». Ночь была теплой, и Кестер поехал окольным путем, мимо вереницы деревень, прикорнувших у дороги. Они провожали нас редкими огоньками и одиноким лаем собак. Ленц сидел впереди рядом с Отто и пел песни; мы с Пат примостились сзади.