Мефистофель. История одной карьеры (страница 2)
Праздник был действительно восхитительный, тут уж ничего не скажешь. Как все блестело, пахло, шуршало! Трудно было понять, что больше блестело: драгоценности или ордена. Огни огромных люстр скользили по обнаженным спинам, раскрашенным лицам, по жирным затылкам, крахмальным воротничкам, и галунам мундиров, и по вспотевшим лицам лакеев, пробегавших с освежительными напитками. Благоухали цветы, со вкусом расставленные по всем помещениям театра. Благоухали парижскими духами немецкие дамы. Благоухали сигары промышленников и напомаженные волосы юношей в скромно-элегантных формах СС. Благоухали принцы и принцессы, руководители тайной полиции, редакторы газет, кинозвезды, профессора университетов, заведующие кафедрами расовых и военных наук и даже кое-кто из еврейских банкиров, чье богатство и международные связи так подняли их, что невозможно было их не пригласить даже в такое высокое собранье. Эти облака искусственных благовоний словно призваны были заслонить другой запах – пресный, сладковатый запах крови, столь обожаемый в этой стране. Но здесь, в присутствии иностранных дипломатов, его все же несколько стеснялись.
– Невероятно! – сказал высокого роста рейхсверовец своему спутнику. – И чего только толстяк себе не позволяет.
– Мы же сами ему потакаем! – ответил тот.
И они изобразили на своих лицах хорошее настроение. Ибо их фотографировали.
– Платье на Лотте стоит, говорят, три тысячи марок, – сообщила киноактриса наследнику Гогенцоллернов, с которым она танцевала. Лотта была супругой титулованного и могущественного премьер-министра, который решил отпраздновать свое сорокатрехлетие, как сказочный принц. Прежде Лотта была провинциальной актрисой и считалась скромной и доброй, истинно немецкой женщиной. В день свадьбы сказочный принц приказал казнить двух рабочих.
Гогенцоллерн сказал:
– В нашей семье не знали такой роскоши… Когда же, наконец, пожалует высокая чета? Очевидно, они хотят, чтоб наше нетерпение достигло предела!
– Лотхен это умеет! – деловито заметила бывшая подруга хозяйки страны.
Поистине великолепный праздник! Это живейшим образом ощущали все приглашенные: как почетные гости, так и те, что заплатили по пятьдесят марок за право присутствовать на балу. Танцевали, болтали, флиртовали; восхищались самими собою и другими, но особенное восхищение вызывала власть, которая могла себе позволить такую расточительность. В ложах и кулуарах, возле буфетов, ломившихся от яств, велись оживленные беседы. Спорили о дамских туалетах, о богатстве того или иного из гостей, о призах, которые будут раздаваться при розыгрыше благотворительной лотереи: самым ценным призом, говорили, был бриллиантовый фашистский знак, изящный и очень дорогой. Его можно носить вместо броши или кулона. Посвященные утверждали, что заготовлены и очень забавные утешительные призы, например пушки и танки из марципана. Совсем как настоящие! Иные из дам капризно уверяли, что предпочитают драгоценной свастике это сладкое оружие смерти. То и дело раздавался смех. Приглушенные голоса обсуждали политическую подоплеку празднества. Отмечалось, что диктатор отказался явиться и что нет многих партийных деятелей. С другой стороны, бросалось в глаза присутствие большого количества членов княжеских семей. С этим обстоятельством связывали темные многозначительные слухи, шепотом передававшиеся из уст в уста. Кое-кто знал мрачные подробности о состоянии здоровья диктатора. Все это взволнованным шепотом обсуждалось и в кругу иностранных журналистов и среди представителей рейхсвера и промышленников.
– Значит, видимо, все-таки рак, – сообщал, прикрывая рот носовым платком, представитель английской прессы одному из своих парижских коллег.
Но он не на того напал. Пьер Ларю был отвратительным, коварным карликом, но это не мешало ему восторгаться красотой военной формы, а заодно и героизмом представителей новой Германии. По существу, он даже не был настоящим журналистом, но просто богатым человеком, автором книг-сплетен об общественной, литературной и политической жизни европейских столиц. Истинным смыслом его жизни было заводить знакомства со знаменитостями. Этот отвратительный гном с острым личиком и тонким старушечьим голоском презирал демократию собственной страны и объяснял каждому, кто желал его слушать, что Клемансо прохвост, а Бриан идиот, и любой чиновник из гестапо был для него чуть ли не полубогом, а верхушка нового немецкого режима сонмом небожителей.
– Это гнусная и глупая клевета! – Гном лопался от злости. Голос шелестел, как опавшая листва. – Состояние здоровья фюрера не оставляет желать лучшего. Он лишь немного простужен. – Было похоже, что маленькое чудовище тотчас побежит с доносом.
Английский корреспондент начал нервничать. Он попытался вывернуться:
– Мне намекнул на это мой итальянский коллега.
Но слабосильный обожатель военных мундиров строго его оборвал:
– Замолчите! Ничего не хочу знать! Все – безответственная болтовня. Простите, – добавил он помягче, – мне надо поздороваться с бывшим королем Болгарии. Рядом с ним принцесса Гессенская, я познакомился с ее высочеством при дворе ее отца в Риме. – И убежал, прижав к груди маленькие, худенькие ручки. Он напоминал теперь какого-то хитрого, коварного аббата.
Англичанин пробормотал:
– Damned snob![2]
В зале зашушукались, заволновались: вошел министр пропаганды. Его не ждали: все знали о его напряженных отношениях с жирным именинником, который, впрочем, все еще не прибыл, видимо, намереваясь произвести максимальный эффект своим появлением.
Министр пропаганды – властитель дум многомиллионного народа – быстро прохромал сквозь блестящую толпу, расступавшуюся перед ним с поклонами. Казалось, вместе с ним в зал ворвался ледяной ветер. Казалось, некое злое, опасное, одинокое и суровое божество сошло в толпу примитивных и жалких смертных. На несколько секунд все общество словно парализовал ужас. Танцующие застыли в прелестных па, устремив испуганные, подобострастно-ненавидящие взгляды на карлика, наводящего ужас. А тот, очаровательной улыбкой растягивая худые губы до самых ушей, пытался несколько сгладить впечатление. Он хотел очаровывать, старался смягчить выражение своих острых, глубоко сидящих глазок. Грациозно волоча косолапую ногу, он ловко проходил по залам, показывая обществу из двух тысяч рабов, попутчиков, обманщиков, обманутых и дураков свой ложно значительный профиль хищной птицы. Коварно улыбаясь, пробегал он мимо сгрудившихся миллионеров, послов, кинозвезд и военных чинов. Остановился он только перед директором Хендриком Хефгеном, государственным советником и сенатором.
Еще одна сенсация! Директор Хефген принадлежал к числу явных фаворитов премьер-министра и генерала авиации, который и устроил его на пост руководителя государственных театров вопреки воле министра пропаганды, вынудив того после долгой и упорной борьбы поступиться интересами собственного протеже, поэта Цезаря фон Мука, и отправить его в путешествие. И вот он демонстративно чествует креатуру своего врага, здоровается с ним, беседует. Хочет ли хитрый министр пропаганды показать международной элите, что в немецких верхах вовсе не существует несогласий и интриг и что слухи о распрях между ним, шефом рекламы, и генералом авиации – гнусные побасенки, не более? Или Хендрик Хефген – одна из самых популярных фигур в столице – со своей стороны, столь хитер, что сумел завести такие же интимные отношения с министром пропаганды, как и с генералом – премьер-министром? И, играя на вражде всесильных властей, пользуется милостями обоих сразу? О, он такой ловкач, он на все способен.
До чего же все это интересно! Пьер Ларю бросил бывшего короля Болгарии и, гонимый любопытством, как перышко порывом ветра, просеменил через зал, чтобы в непосредственной близости лицезреть эту встречу. Стальные глаза Цезаря фон Мука недоверчиво сощурились, миллионерша из Кельна сладострастно застонала от радости, что присутствует при столь необычайном событии. А фрау Белла Хефген, мать великого человека, улыбалась всем, кто стоял поблизости, – улыбалась милостиво и ободряюще, словно хотела сказать: «Мой Хендрик – великий человек, а я его достойная мать. О, нет-нет, вы можете не преклонять колен. Он и я – мы ведь всего лишь существа из плоти и крови, хотя во всем прочем и отличаемся от остальных людей».
– Как поживаете, мой дорогой Хефген? – спросил министр пропаганды, приятно улыбаясь и глядя на директора.
И директор заулыбался. Но улыбка его была сдержанной, почти горькой.
– Спасибо, господин министр!
Он говорил тихо, несколько напевно и очень подчеркнуто. Министр все еще не выпускал его руки из своей.
– Могу ли я справиться о здоровье вашей супруги? – спросил директор.
И тут уж его высокому собеседнику пришлось сделать серьезную мину.
– Она сегодня не совсем здорова, – ответил он, выпуская, наконец, руку сенатора и государственного советника.
И тот отозвался печально:
– О, как жаль!
Конечно, он, как и все присутствующие, знал, что жена министра пропаганды совершенно сломлена и опустошена завистью к супруге премьер-министра. А поскольку сам диктатор был неженат, то законная жена шефа рекламы оказалась первой дамой в рейхе и эту функцию божьей милостью исполняла с приличием и достоинством, каковых не смог бы отрицать даже ее злейший враг. Но вот явилась эта Лотта Линденталь – средняя актриса, и особенно молодой ее тоже не назовешь, – и женила на себе влюбленного толстяка. Жена министра пропаганды страдала ужасно! Подумать только! Оспаривается ее право называться первой дамой рейха! Другая вырывается вперед! С комедианткой носятся так, словно воскресла сама королева Луиза! Каждый раз, когда чествовали Лотту, жена шефа рекламы так злилась, что у нее начиналась мигрень. И сегодня она осталась в постели.
– Вашей супруге было бы здесь очень приятно. – С лица Хефгена все еще не сходило выражение торжественности. В словах не было и следа иронии. – Как жаль, что фюреру пришлось отказаться. Английский и французский послы тоже не смогли прибыть.
Этими замечаниями, произнесенными самым мягким тоном, Хефген предавал собственного друга и покровителя, премьер-министра, которому был обязан всем своим блеском, – ревнивого министра пропаганды надо было попридержать в резерве.
Колченогий спросил доверительно, не без презрения:
– Ну, а как общее настроение?
Директор государственных театров ответил сдержанно:
– Кажется, веселятся.
Оба высокопоставленных лица понизили голос. Ибо их уже обступили любопытные фотографы. Пушечная фабрикантша шептала Пьеру Ларю, потиравшему в экстазе костлявые ручки:
– Наш директор и министр! Ну разве не восхитительная пара? Такие значительные лица! И оба так хороши собой!
Она притиснула пышные, украшенные драгоценностями телеса к слабому телу карлика. Хрупкий галл – почитатель германского героизма, стройных юношей, идей фюрера и высоких дворянских имен – испугался близости такого количества воздыхающего женского мяса. Он метнулся в сторону, бормоча:
– Потрясающе! Великолепно! Несравненно!
Дама с Рейна настаивала:
– Наш Хефген – настоящий мужчина, уверяю вас! Гений, какого не сыщешь ни в Париже, ни в Голливуде! Истинно немецкий дух, прямой, простой и честный! Я его знала, когда он был еще во-от такой! – И она довольно верно показала, каким маленьким был Хендрик, когда она, миллионерша, игнорировала его мать во время кельнских благотворительных мероприятий. – Изумительный мальчик! – сказала она, и глаза у нее подернулись такой подозрительной поволокой, что Ларю пустился в бегство.