Мефистофель. История одной карьеры (страница 5)

Страница 5

Ульрихс сел за стол к директорам и фрау фон Герцфельд.

– Я не хочу вмешиваться в ваши дела, ей-богу!

Кроге нахмурился, показывая, что тема разговора ему в высшей степени неприятна.

– Но вы что-то уж очень часто стали выступать на коммунистических собраниях. Вот и вчера. Ведь это же вредит вам, Ульрихс, да и нам тоже.

Кроге говорил тихо.

– Вы же знаете буржуазные газеты, Ульрихс, – продолжал он наставительно. – Мы и так уже у них на подозрении. А если хоть один из нас подвергает себя политическому риску – это же нас погубит, Ульрихс.

Кроге одним залпом проглотил свой коньяк и даже покраснел.

Ульрихс ответил спокойно:

– Я рад, господин директор, что вы со мной заговорили об этих вещах. Я и сам об этом думал. Может, нам лучше расстаться, господин директор, поверьте, мне очень тяжело вам это говорить. Но от своей политической деятельности я отказаться не могу. Ради нее я пожертвую и работой в театре, а это немалая жертва. Я ведь с удовольствием работаю у вас.

Голос был приятный, низкий и теплый. Кроге с отцовской симпатией смотрел в умное волевое лицо. Отто Ульрихс был хорош собою. Высокий открытый лоб, отброшенные назад черные волосы, узкие карие умные и веселые глаза внушали доверие. Кроге его очень любил. Поэтому он почти разозлился.

– Что вы, Ульрихс! – воскликнул он. – Об этом не может быть и речи. Вы же прекрасно знаете, что я вас никогда не отпущу.

– Нам ведь без вас не обойтись, – добавил Шмиц. Толстяк иногда поражал удивительными обертонами ясного, красивого голоса. На это замечание Герцфельд серьезно кивнула.

– Вас же просят только о некоторой сдержанности, – уверял Кроге.

Ульрихс сказал проникновенно:

– Вы все очень добры ко мне – правда, очень добры, – и я постараюсь не слишком вас компрометировать.

Герцфельд доверчиво ему улыбнулась.

– Вы ведь сами знаете, – сказала она тихо, – что ваши политические взгляды нам близки.

Ее бывший муж, чье имя она носила, был коммунист. Он был гораздо моложе ее и ее бросил. Теперь он был кинорежиссером в Москве.

– И весьма, – поддержал Кроге, назидательно подняв палец. – Хотя и не всегда, не во всем. Не все наши мечты исполнились в Москве. Разве могут мечтания, требования, духовные запросы осуществиться при диктатуре?

Ульрихс отвечал серьезно, и узкие глаза стали еще уже, в них появилось что-то даже угрожающее.

– Не только люди с духовными запросами или те, кто так себя именует, имеют надежды и требования. Еще важней требования пролетариата. А они, покуда мир устроен так, а не иначе, могут быть осуществлены только при диктатуре.

Тут лицо директора Шмица выразило недоумение. Но Ульрихс уже свернул разговор на легкую тему, улыбнулся:

– Кстати, Художественный театр на вчерашнем собрании чуть было не блеснул своим самым видным представителем. Хотел выступить Хендрик – в самый последний момент дело почему-то не выгорело, что-то там ему помешало.

– Хефгену всегда что-то мешает в последний момент, если под угрозой его карьера.

Тут Кроге презрительно скривил рот. Гедда фон Герцфельд кинула на него умоляющий озабоченный взгляд. Но Отто Ульрихс убежденно проговорил:

– Хендрик – наш, – и тогда она улыбнулась и с облегчением вздохнула. – Хендрик – наш, – повторил Ульрихс. – И он это докажет. Доказательством будет Революционный театр. Он откроется в этом месяце.

– Пока его еще не открыли, – Кроге злобно рассмеялся. – Пока есть только красивая писчая бумага со штампом «Революционный театр». Но даже если на минуточку допустить, что такой театр откроется, неужели вы думаете, что Хендрик решится поставить действительно революционную пьесу?

Ульрихс довольно резко ответил:

– Да, я в это верю. Впрочем, пьеса уже выбрана. И можно сказать, что это революционная пьеса.

На лице у Кроге мелькнули усталость и презрение.

– Посмотрим.

Гедда фон Герцфельд, заметив, как Ульрихс покраснел с досады, нашла, что пора переменить тему.

– А что вы скажете о невероятной реплике Микласа? Значит, все-таки верно, что парень – антисемит и водится с национал-социалистами?

При слове «национал-социалисты» ее лицо исказилось отвращением, как если бы она дотронулась до дохлой крысы. Шмиц презрительно рассмеялся, а Кроге сказал:

– Этого еще не хватало!

Ульрихс, удостоверясь, что Миклас их не слышит, приглушенно сказал:

– Ганс ведь по сути парень хороший – я знаю, я часто с ним беседовал. С таким парнем надо просто терпеливо заниматься – и тогда можно отвоевать его для доброго дела. Я не верю, что он человек пропащий. Его упрямство и недовольство просто не на то направлены. Я ясно выражаюсь?

Фрау Гедда кивнула. Ульрихс истово шептал:

– У него по молодости лет все в голове перепуталось, сплошная каша – и сегодня ведь уже миллионы таких, как этот Миклас. Главное у них – ненависть, и это хорошо, потому что есть, что ненавидеть. Но потом не повезет такому парню, попадется он в плохие руки – и его честная ненависть загублена. Ему тотчас разобъяснят, что во всем виноваты евреи и Версальский договор, и он ведь верит, и забывает, кто, собственно, во всем виноват. Это и есть знаменитый отвлекающий маневр, и у молодых путаников, которые ничего-то не знают и не хотят как следует поразмыслить, он имеет успех. И вот сбитый с толку глупец причисляет себя к национал-социалистам.

Все четверо глянули на Ганса Микласа, который сидел за маленьким столиком в самом дальнем углу со старой толстой суфлершей фрау Эфой, Вилли Бёком, маленьким гардеробщиком, и швейцаром сцены господином Кнурром. Про господина Кнурра говорили, что за отворотом пиджака он носит свастику и что его квартира увешана фотографиями фюрера, которые он все же не рискует вывесить в швейцарской. Господин Кнурр жарко спорил с коммунистами – рабочими сцены, которые не посещали «Г. X.», а ходили в свою столовую, где их порой наведывал Ульрихс. Хефген не решался посещать эту пивную. Он боялся, что рабочие будут смеяться над его моноклем. Но он жаловался, однако, что в «Г. X.» ему противно бывать из-за националиста господина Кнурра.

– Проклятый мещанин, – говорил Хефген, – только и ждет своего фюрера и спасителя, как непорочная дева ждет самца, чтобы забеременеть. Меня бросает то в жар, то в холод, когда я иду мимо швейцарской и думаю о свастике за отворотом пиджака…

– У него было тяжелое детство, – сказал Ульрихс, все еще продолжая разговор о Микласе, – он мне как-то рассказывал. Рос в медвежьем углу, в Нижней Баварии. Отец погиб в мировую войну, мать, видимо, взбалмошная баба. Закатила ему дикий скандал, когда парень пошел работать в театр. Словом, сами понимаете. А он малый честолюбивый, прилежный и способный. И очень многому научился, больше, чем большинство из нас. Сначала хотел стать музыкантом, обучался контрапункту, может играть на рояле, обучен акробатике, чечетке, игре на гармонике и бог знает чему еще. Работает день-деньской, а ведь наверняка болен, послушайте, как он кашляет. Конечно, ему кажется, что его обходят, что не имеет успеха, что у него плохие роли. Он думает, мы в заговоре против него из-за его так называемых политических убеждений.

Ульрихс все еще внимательно, серьезно смотрел в сторону молодого Микласа.

– Девяносто пять марок в месяц, – сказал он вдруг и глянул с угрозой на директора Шмица, который тут же заерзал на стуле, – не больно-то разживешься, а ведь надо притом еще держать марку.

Герцфельд тоже внимательно смотрела на Микласа.

К гардеробщику Бёку, к суфлерше Эфой и к господину Кнурру Миклас подсаживался обычно тогда, когда ему казалось, что его подло оскорбила дирекция Художественного театра, которую он в разговорах с политическими единомышленниками именовал «ожидовевшей» и «марксистской». Но больше всех он ненавидел Хефгена, этого мерзкого «салонного коммуниста». Хефген, если послушать Микласа, был ревнив и тщеславен. У Хефгена была мания величия, он посягал сразу на все роли, но главное – вечно отнимал роли у него, у Микласа.

– Ну и подлость, отнял у меня Морица Штифеля, – заявлял невинно оскорбленный. – Ну ладно, ставь себе «Весеннее пробуждение», но почему же хватать еще и самые лучшие роли? А для нашего брата ничего не остается. Подлость! И вообще он слишком толст и стар для Морица. Представляю его в коротких штанишках! – И Миклас злобно глянул на собственные худые, мускулистые ноги.

Гардеробщик Бёк, глупый малый с водянистыми глазами и светлыми, очень жесткими волосами, подстриженными щеточкой, хихикал, поглядывая в пивную кружку. Над Хендриком ли Хефгеном, который будет смешно выглядеть в роли гимназиста, над бессильной ли яростью молодого Ганса Микласа – сказать трудно. Суфлерша Эфой, напротив, пришла в негодование. Она поддержала Микласа. Ну конечно, это подлость. Материнский интерес, который пожилая толстуха выказывала молодому человеку, сулил практические выгоды. Впрочем, она разделяла и его политические симпатии. Она штопала ему носки, приглашала ужинать. Оделяла колбасой, ветчиной, вареньем.

– Надо поправляться, дружок, – говорила она, с нежностью его оглядывая. Но ей нравилась именно его худоба, его тренированное, гибкое, узкое тело.

Когда его густые темно-русые волосы поднимались непокорным хохолком на затылке, Эфой говорила:

– Ой, ну прямо уличный мальчишка? – и вынимала из сумки гребешок.

Ганс Миклас действительно походил на уличного мальчишку, не слишком избалованного судьбой. Жизнь у него была нелегкая. Он тренировался целыми днями, изнуряя свое узкое тело. Потому-то, очевидно, он и был так раздражителен и обидчив и усвоил такое брюзгливое выражение лица. Это юное лицо портила болезненная, серая бледность. Скулы выдавались, а щеки глубоко запали. Вокруг светлых глаз – почти черные круги. Зато детский, чистый лоб как бы освещался бледным сиянием. Сверкал и рот, но было в нем нечто болезненное губы, выпуклые, резкие, всегда горели, словно вся кровь, схлынув с лица, собралась в них. Под этими чувственными губами, от которых суфлерша Эфой не могла отвести взгляда, странным казался слабый подбородок.

– Сегодня утром на репетиции ты выглядел просто ужасно, – озабоченно сказала Эфой. – Весь почернел! И кашель! Такой глухой – просто ужас!

Миклас не выносил, когда его жалели. Лишь материальные воплощенья состраданья он принимал охотно, хоть и без лишних слов. Он пропустил мимо ушей причитания Эфой, обернулся к Бёку и стал его выспрашивать:

– А что, Хефген правда весь вечер прятался за ширмой?

Бёк не стал этого отрицать. Поведение Хефгена показалось Микласу таким нелепым, что он даже развеселился:

– Я же говорил – абсолютный дурак, – и он торжествующе рассмеялся.

– И все из-за еврейки, у которой голова провалилась в плечи! – Он изобразил горб, чтобы показать, как выглядит Мартин. Эфой веселилась от всего сердца. – Видали вы таких звезд?

Язвительное восклицание относилось не только к Мартин, но и к Хефгену. И он и она, на его взгляд, – одна бражка. Ненастоящие немцы, ни к черту не годятся.

– Мартин! – продолжал он, уперев страдальческое, перекошенное злобой юное лицо в не вполне чистые худые ладони. – Хорошо ей болтать коммунистическую салонную пошлятину, когда ей платят по тысяче марок за вечер! Просто банда! Ну ничего, мы от них избавимся, Хефген еще увидит!

Обычно он остерегался таких речей в кафе, особенно в присутствии Кроге. Но сегодня не мог удержаться, хотя и произносил свои тирады громким шепотом. Эфой и господин Кнурр одобрительно кивали головами, а Бек уставил в него свой водянистый взгляд.

– Настанет час, – продолжал Миклас тихо, но страстно, и его светлые, окруженные темной тенью глаза лихорадочно заблестели. Тут он закашлялся, и фрау Эфой похлопала его по спине.

– Опять глухой кашель, – сказала она тревожно. – И такой глубокий…

В тесном кафе плавал густой дым.