Перл (страница 6)

Страница 6

Зато, когда мы завтракали французскими тостами, мама говорила, что ее старая знакомая мадам Грейпфрют рано утром прилетела с этими тостами из самой Нормандии, посадив вертолет на заднем дворе. «Мерси, мадам Грейпфрют!» – кричали мы в окошко, пытаясь хоть краем глаза увидеть вертолет, улетающий дальше, на юг.

А дальше начиналась серая зона. Например, у нее была книжка с фотографиями Фей из Коттингли – восхитительными подделками с вырезанными из бумаги феями в платьях из папиросной бумаги, с идеальными крылышками, на которые в свое время купилось множество народу. Я говорила: но ведь вся книжка – о том, как девочки сами вырезали бумажные фигурки, надели их на палочки от леденцов и сделали фотографии, на которых не разглядеть фальшивку, она отвечала: «Точно. Но сама подумай: если те девочки, что дружили с феями, хотели заставить людей в них поверить, они были просто вынуждены сделать этих фей такими, как в сказках – с милыми личиками, крылышками и в платьицах. Может, настоящие феи, с которыми они играли, выглядели совсем иначе. Может, они уродливы и вообще не носят одежду. Может, у них смуглые животы висят до колен, а из ушей трава пучками растет».

Она не могла даже срезать ветку, не спросив у дерева разрешения. Хотя, может, это касалось только старых деревьев. Или только рябин. Еще она всегда здоровалась с сороками. Если случайно произнести какое-то слово одновременно с другим человеком, то вы оба должны сразу повернуться против часовой стрелки (она говорила «противосолонь»), чтобы отвести беду, потом встать на одну ногу, коснуться носа своего собеседника и выкрикнуть имя поэта. Любой поэт подойдет. Я всегда называла Роберта Льюиса Стивенсона. Она – Эллу Уилер Уилкокс, причем я вообще не верила, что это реальный человек. Я думала, что это просто выдуманное имя, которое забавно выкрикивать.

Детям рассказывают истории и сказки. Это весело. Если дети выросли, а ты еще жив, то можно вместе над ними посмеяться. Но что, если твоя мама исчезает прямо посреди одной из историй? Вдруг ее забрали феи? У нее была одна из любимых историй, сказка про подменыша.

Светит полная луна, в люльке спит младенец. Прилетают феи и уносят детку. Они берут ее в свою страну, в невидимый мир внутри нашего мира, и только феи знают дорогу туда и обратно. В люльку феи кладут свое дитя, своего подменыша.

И вот подменыш растет, но не крепнет. Дитя тяжелое, негибкое, неуклюжее. Ребенок учится петь, но не может освоить язык. Он несговорчив и невыразимо проказлив.

И мать ребенка все время знает, что феи следят за ней, проверяя, добра ли она к подменышу. Она не осмеливается наказать дитя или сказать резкое слово, чтобы феи не навредили в отместку ее ребенку. Подменыш – непростое бремя, испытание безответной любовью, но женщина любит его изо всех сил, надеясь, что феи будут точно так же любить ее родное дитя.

И никакого счастливого конца. Я каждый раз спрашивала – что было дальше? Что случилось с ее малышкой? – а мама пожимала плечами и отвечала: «Никто не знает».

– А как же подменыш? Что с ним стало?

– О, да толком ничего. Он же подменыш. Они никогда по-настоящему не взрослеют.

Меня эта сказка пугала еще до ее ухода.

А потом она исчезла, а я все думала: это меня унесли в другой мир или ее? Вокруг меня – реальный мир или его жалкая копия? Что, если мама ищет меня, зовет по имени? Вдруг мне удастся выбраться из этого бледного подобия реальности и оказаться обратно в зарослях молочая, где мама сидит под яблоней и пришивает именные бирки на школьную форму, которую я никогда не надену?

После рождения Сюзанны я стала иначе воспринимать сказку о подменыше. Я прочувствовала это ежедневное волшебство – когда ребенок просыпается, взбирается на ручки, весь такой привычный, весь твой, всё еще здесь. Уходит лихорадка, прекращается истерика, солнце встает, лекарство действует, и моя девочка возвращается – сильная, светлая, цельная, собранная.

И вот еще странное. Ерунда, наверное, но каждый раз, когда я пытаюсь записать, во что верила мама, записи куда-то пропадают. Файл в компьютере исчезает. Лист бумаги падает за батарею, и пока я ищу степлер, чтобы скрепить страницы, скреплять уже и нечего. Не сосчитать, сколько раз я пыталась составить список вещей, в которые она верила или говорила, что верит. Здесь у меня неполный список. Половина опять пропала. Я хотела рассказать о призраках, о заклинаниях и молитвах, о бутылочках над кухонной дверью, о том, как после смерти дух может вселиться в другое живое существо – в животное, в дерево, в вырезанный из этого дерева музыкальный инструмент. Но все мои старания идут прахом. Я не хочу звучать так, как могла бы моя мама в похожей ситуации, но такое ощущение, что ей не нравятся мои попытки все записать.

Время от времени Эдвард устраивал уборку и приносил мне коробки с вещами, которые считал моими. Среди кучи мягких игрушек, которых я, клянусь, никогда в жизни до тех пор не видела, оказалась «Паутина Шарлотты» в твердом переплете. Он сказал, что понимает, насколько книга мне дорога, что помнит, как я заново училась читать, пока болела ветрянкой и пропускала школу, как сидела на подоконнике, изо всех сил стараясь сконцентрироваться на книге, чтобы не расчесывать волдыри. Когда сыпь прошла, я снова освоила чтение. Худо-бедно, но я опять читала.

Я помню растрепанные уголки моей книги в мягкой обложке, трещину вдоль переплета от постоянных сгибаний и разгибаний, жирные пятна «каламина» на страницах. Но та книга, которую он принес, была девственно чистой. Твердая обложка была мне незнакома. Впрочем, я не стала ему говорить, что это не та книга. Потому что под обложкой почему-то стояло мое имя – написанное зелеными чернилами, вроде как моим почерком.

Я помню и «Паутину Шарлотты», и подоконник. Но я тогда была не одна. Со мной сидела мама: читала и перечитывала мои любимые отрывки, ни разу не отметив, что эту страницу мы уже прочли. Снова и снова. Я помню ее прохладную руку, лежащую на моей, и как она отводила мою ладонь от волдырей на запястье и еще тех, что коварно притаились на нежном внутреннем сгибе локтя. Она заправляла мне за ухо прядь волос, убирая ее от дорожки волдырей над бровью – от них остались крошечные пятнышки. Она читала на разные голоса: скрипучим – за крысу Темплтона, медленным, мягким и сладким голоском – за Уилбура, старомодным учительским тоном – за Шарлотту.

И пусть я знаю, что она исчезла задолго до того, как я заболела ветрянкой. Пусть я не верю в привидений. Упорно, игнорируя очевидное, я отказываюсь верить в то, во что верила она. Даже если это могло бы меня утешить. Даже если прошлое складывается, как слоеное тесто, и моя мама единственная из всех людей могла бы понять, как тяжело мне среди слоев этого теста и как я не могу из-под них выбраться.

8
Что потерялось в высокой траве

Зеленый горошек, мясной пирог,

Куда мою маму увел ветерок?

Она не умрет, я бегу со всех ног.

Зеленый горошек, мясной пирог.


На первом году обучения в средней школе нас учили работать на швейной машинке. Трое мальчишек из моего класса были просто асами шитья. Эти же самые пацаны вечно сидели на последней парте и стреляли жеваной бумагой в учителей. На следующий год их выгнали из школы за то, что они разбили окна в кабинете химии. Но некоторое время в первый год средней школы их машинная вышивка красовалась на выставке в фойе.

Им удавалось ловко управляться со швейной машинкой, потому что все они уже умели так же ловко управляться с трактором. Если ты умеешь водить трактор, к педалям которого привязаны деревянные колодки, чтобы ноги доставали, то швейная машинка – это всего лишь еще одна педаль. Легко.

Были мгновения, когда я чувствовала нечто вроде единения с этими шьющими трактористами. Я-то знала, что все, чему тебя учат дома, не прокатит в школе. Ну разве что случайно. Дома я могла печь хлеб, петь, лазать по деревьям; выделывать трюки, чтобы рассмешить плачущего братика; я могла принимать важные телефонные сообщения и читать сказки на ночь, я могла срезать верхушки капкейков и делать из них крылышки фей на масляном креме, я могла сама разделить расческой волосы на прямой пробор и заплести их перед сном без посторонней помощи.

А в школе я не понимала ни когда говорить, ни когда заткнуться, ни какая у нас неделя – четная или нечетная, ни какие носки носить на физкультуру в этом семестре, ни почему нужны не такие, как в прошлый раз.

Я знала имя египетской богини[3] – покровительницы деторождения, у которой было львиное тело, крокодилий хвост и голова гиппопотама. Я могла назвать притоки Нила. Но это все не важно. Важно – это какой марки у тебя цветные карандаши и в каком контейнере ты носишь с собой еду. Это хорошо, если дома ты сама стираешь свои носки. Но вот если тебе удалось найти пару странненьких носков, в которой один носок слегка посерел – вот это уже не годится для школы, пусть даже эти носки суть две половины одного целого.

И довольно неприятно быть дураком в начальной школе – но вот в средней это настоящая катастрофа. В слабых группах почти нет девчонок, а с теми, кто туда попал, никто не хочет водиться. Если ты читаешь медленно или перечитываешь все дважды, чтобы убедиться, что уловила смысл, – значит, ты не справишься с заданиями, которые выполняют опрятные девочки с неизгрызенными карандашами. Медленно читаешь – значит, на уроках труда не успеешь вовремя поставить в духовку свою стряпню и в итоге просто выбросишь ее в мусор, в отличие от той, которую опрятные девочки унесут домой на ужин в своих расчудесных пластиковых контейнерах.

Кроме того, даже если бы я носила эту еду домой, ее нельзя было бы есть ни Джо с его проблемной кожей, ни Эдварду, у которого после ухода мамы обнаружился диабет. Хотя, может, у Джо экзема развилась бы в любом случае. Обычно она в таком возрасте и проявляется. Но Эдвард как-то раз вернулся домой пораньше, потому что днем его жена ушла из дома, ничего никому не сказав, а уже в следующее мгновение превратился в писающего сахаром вдовца.

С тех пор он ежедневно делал себе инъекции ее отсутствия, измеряя дозу в инсулиновых единицах и втыкая ее себе в живот. Вот такой однозначный химический эффект разделил его жизнь на до и после. Однажды он ослепит его, покалечит, а потом убьет – и перспектива кажется такой логичной, такой естественной. Мне было так жаль, что я разучилась читать, но какой смысл был жаловаться на это дома? Я понимала, что еще легко отделалась.

Жизнь после ее ухода разделилась на то, что еще можно исправить, и то, чего исправить уже нельзя. Например, мои волосы еще можно было привести в порядок. Поначалу я не понимала, почему они такие жесткие, бурые и липнут к лицу. И почему от расчески мало толку. А потом у меня завелись вши, Эдвард узнал о существовании косичек и шампуня с экстрактом чайного дерева, и оказалось, что с волосами вполне можно справиться.

А вот с остальным ничего сделать было нельзя. Например, со стресс-индуцированным диабетом второго типа. С хронической экземой. С разбитыми тарелками. С изжеванными вязаными свитерами, которые сели после стирки. С огородом. С воздухом в кухне. С тех пор, как он превратился в желе, надо было набираться храбрости, чтобы туда входить: громко включать радио, оставлять открытой дверь в гостиную, запускать по кругу детские передачи, чтобы желе расслоилось на маленькие подвижные комочки, среди которых уже можно как-то передвигаться. Будто контуры всех вещей оплыли, размокли, стали невнятными и чужими. И эта чуждость так никуда и не делась.

И ведь не существует никаких критериев, никакого естественного порядка, согласно которому легко отличить одно от другого, поправимое от непоправимого. Вот где проблема. Только пытаясь починить все подряд, можно понять, что не подлежит починке.

[3] Речь идет о египетском божестве Таурт. – Примеч. пер.