Обряд (страница 2)
Наконец он выбирает направление и двигается вперед, проклиная дедовские сапоги, которые загребают мох при каждом шаге. Звук медленно приближается, протяжный и тоскливый, повторяющийся на три счета. Земля с каждым шагом становится мягче. Мишаня останавливается перед большой глубокой лужей. Только одним глазом он успевает уловить, как плюхается в воду и зарывается в похожую на старушечьи волосы тину толстая бородавчатая жаба. Все затихает. Через мгновение и вода в луже замирает, превратившись в зеркало. Мишаня нагибается и видит свои раскосые волчьи глаза, распахнутые от испуга, красные пятна на щеках и съехавшую набок шапку. А позади – небо, которое успело из золотисто-голубого превратиться в темно-серое. Часов у него нет, но сочащийся из земли холод подсказывает, что дело к закату. Он выпрямляется и смотрит по сторонам, прищуривая глаза так, чтобы они ловили каждый блик света и теней между стволов, не упуская ни одного, даже самого незаметного движения.
– Петька!
– Петя!
– Пожалуйста…
Лес молчит, как воды в рот набрал, окаменевший от ужаса перед чьим-то страшным присутствием; ни одна ветка не шевелится в нем, ни одна иголка. Только Мишаня ковыряет носком сапога мох и рассматривает в луже свое отражение.
– Говнюк ты, Петька. Лучше б ты вообще не возвращался! Нам и без тебя отлично было! – кричит он во все горло и бредет прочь. Пар от его дыхания медленно тает в воздухе.
Не надо было вообще соглашаться ехать в этот дурацкий лес. Лучше бы уговорил Петьку поехать в город, сходить в кино на какой-нибудь страшный фильм, покататься и посмотреть на девчонок. Нет, дело не в том, что Мишаня – трус. Просто лес этот… нехорошее про него говорят в поселке. И он не то чтобы верит этим дедовским россказням, просто не видит смысла время тратить. Зачем идти туда, где нет ничего хорошего, где ты все видел сто тысяч раз? Но Петька взял его на слабо, как всегда, так что Мишаня и сам не заметил, как согласился и даже начал его упрашивать. Петька – он такой, он знает чужие слабости… небось вернулся к машине и сидит там, в тепле, поджидает. Или прячется за каким-нибудь кустом и ржет. Придурок.
Мишаня гневно пинает носком сапога трухлявый пень, тот раскалывается пополам, в разломе снуют в панике красные муравьи. Вот набрать сейчас муравьев в спичечный коробок и сунуть ему в кровать, думает Мишаня, но делать ничего не делает, просто бредет дальше, прикинув, что машина осталась где-то на западе, где между стволов еще простреливают малиновые искры заката. Но лес обманывает его, как цыган с перевернутыми стаканами, крутит, переставляет с места на место с такой ловкостью рук, что Мишаня уже не уверен, в какой стороне осталась дорога. Теперь он просто идет. Вскоре ему попадается тропа, неширокая, но свежая, хоженная недавно – может, даже Петька по ней шел. Начинает накрапывать дождь, синие сумерки заливают пространство между серыми еловыми стволами и, проникая под старую куртку Мишани, морозят его до костей. Он надевает капюшон и завязывает веревки на красной шапке, чего не делает обычно, потому что ему и так почти все время кажется, что выглядит он как полный дурак. Чтобы хоть как-то утешиться, он представляет себе гнев матери, когда расскажет ей о том, как Петька бросил его одного в лесу.
* * *
Когда Мишаня выходит на дорогу, уже совсем темно. Он понимает, что лес кончился, потому что больше не за что держаться руками, с опаской ступая дырявыми дедовскими сапогами по хлюпающей земле. В кромешной темноте он протягивает руку вперед в поисках опоры, но земля уходит вниз, и он на пятках соскальзывает по откосу, теряет равновесие и катится, несколько раз поймав ребрами камни и коряги. Внизу он остается лежать навзничь, уставившись на чокнутую ухмылку луны, проглядывающую то и дело сквозь толщу облаков. В ее мутном дрожащем свете его скуластое лицо выглядит взрослым и очень печальным. Вскоре луна скрывается, снова начинается дождь. Мишаня вспоминает глаз животного, смотревший сквозь ветки деревьев и беспомощно вращавшийся. Уже понимавший свою близкую смерть, но не видевший пока ее лица. А потом – свой путь через лес, этот ужас, который гнал и гнал его по тропе, такой, которого он не испытывал раньше.
Мишаня старается не думать о том, что было в лесу, пока он шел к дороге. Собственно, ничего там и не было, просто он трус. Он потому и упал, что боялся смотреть и шел, закрыв глаза. С тех пор как он свернул на тропу, ему все казалось, что кто-то идет за ним, нашептывает, и дышит в спину, и вот-вот схватит за капюшон, но стоило Мишане обернуться, позади всякий раз был только лес. Темный, равнодушный к нему и живущий своей таинственной секретной жизнью.
Собравшись с духом, Мишаня поднимается на ноги и переходит через дорогу. Едва различимая в темноте шелуха белой краски на разбитом асфальте – разделительная полоса – как обережный круг против всего, что осталось за спиной, в лесу.
Теперь Мишаня шагает вдоль дороги, выбрав направление так, чтобы дождь хлестал не в лицо, а в спину, – других ориентиров у него не осталось. Сколько он идет вот так, он не знает – может, десять минут, может, два часа. Луна совсем спряталась. Но свет как будто ему больше и не нужен. Поэтому, когда сквозь дождь на него вдруг вытаращиваются два подрагивающих желтых глаза, он сразу зажмуривается, как животное. Он только и успевает юркнуть на обочину. Машина тормозит с протяжным визгом, обдав Мишаню столбом брызг.
– Пацан, тебе жить надоело? – орет в щелку опущенного стекла будто плавающее в темноте лицо. – Ты обдолбался совсем?
Мишаня только моргает, медленно, по-рыбьи. Круглое лицо тем временем прорастает из шеи в плечи и таращится в ответ черными зрачками, потом глядит вбок, повернувшись к нему седеющим затылком. Там, куда оно смотрит, на пассажирском сиденье всплывает еще одно лицо, со щеками поменьше, в большой меховой шапке.
– Я брата потерял, – наконец тоже всплывает на поверхность, будто пузырек с речью в комиксе, ответ Мишани. – Мы на охоте были, он за зверем раненым пошел, потом пропал. Или я пропал.
– Браконьеры, значит? – отзывается лицо в шапке.
– Я не браконьер. Мне пятнадцать лет.
– И что? Значит, ты святой? Люди убийцами в начальной школе становятся, – шипит водитель. Теперь Мишаня может наконец разглядеть, что он – тучный человек в темно-серой куртке, а не лицо, нарисованное на воздушном шарике.
– Я в девятом классе учусь в поселковой школе.
– Ты дебил, похоже, – причмокивает водитель.
– Простите, пожалуйста. Мы не знали.
– Не знали они. – Лицо пассажира в шапке хмурится, теперь и у него есть тело – замызганная куртка с камуфляжным рисунком, а между колен – ружье. – Заповедный это лес.
– Заповедный, – эхом отзывается Мишаня, не в силах оторвать глаз от блестящего ствола. Может ли быть, что это у него дедово ружье, которое у Петьки было?
– В машину садись, – командует водитель.
Мишаня в нерешительности переступает с ноги на ногу, в сапоге хлюпает. Потом снова косится на ружье.
Нет, не такое, вроде бы двустволка.
– Вы меня к брату отвезете?
– Мы тебя куда надо отвезем, – саркастично отрезает толстолицый.
– Мне к брату надо.
– Садись. – Рука водителя тянется назад, открывается пассажирская дверь. Тут Мишаня замечает на крыше мигалку.
– А вы полиция?
– Мы лучше. Садись. – Из открытой двери его обдает теплым прокуренным воздухом.
– Вы военные?
Мишаня смотрит на водителя, потом на машину, такую грязную, что он даже разобрать не может, какого она цвета.
– В машину садись, я сказал. – В голосе водителя, таком же грузном, как и он сам, звучит металл.
Наверное, все-таки это полиция, проносится у Мишани в голове, а он им рассказал про охоту. Дурак, спалил всех. Может, бежать? Но не обратно же в лес. Все-таки между лесом и людьми он выбирает людей и забирается на заднее сиденье, заваленное старыми газетами и пустыми бутылками от чая «Липтон». Водитель трогается, едва Мишаня успевает захлопнуть дверь.
– Давно бродишь? – спрашивает мужик в камуфляже.
– А сколько времени? – От жарящей на полную печки у Мишани перед глазами все плывет.
– Полпервого.
Мишаня принимается считать на пальцах: шесть, восемь… не может быть. Он мотает головой. Нет, не мог он столько бродить в лесу, невозможно.
– А где брат ждет?
– У машины.
Две головы переглядываются.
– Парень, ты что, отбитый? Нормально отвечать можешь? А то сейчас поедем тебя в обезьянник сдадим к остальным отбитым, – устало выдыхает толстолицый.
– Могу. – Мишаня выпрямляется, вытягивается в струнку почти до хруста в позвоночнике, чтобы привести в движение шарниры своего одуревшего от темноты и холода мозга. – Мы ехали по дороге от поселка, километров двадцать, потом свернули на просеку и оставили машину на поляне. Она такая круглая, большая, и там трава зеленая растет, густая, а кругом мох.
– Ты там грибы в лесу жрал, что ли? Поляна… млин, – цедит сквозь зубы водитель. – В отделение едем. Достал ты меня, браконьер обдолбанный.
– Погоди, – останавливает его пассажир и, обернувшись назад к Мишане, спрашивает: – Там еще валун плоский такой в середине?
– Валун? Да. Был валун.
– Паха, я знаю, где это.
– Тоже грибы жрал?
– Да ну тебя, заладил. Это место, алтарный камень вроде, там пару лет назад… помнишь, повесилась женщина? В общем, неважно. Короче, нам прямо до развилки на поселок, а дальше покажу.
Водитель цокает языком.
– Брата твоего арестуем, понял? – бросает он через плечо.
В дороге Мишаня засыпает, просто отключается от тепла и перешептывания приделанной к приборной панели рации. Он тяжело поднимает веки, когда машину подбрасывает на кочке – той самой, где подскочил Петькин «лансер», наверное, а может, другой. Мишаня просовывает голову между сидений и выглядывает вперед. Луч фар, неверным дрожащим светом рассекая дождь, упирается в черное тело машины.
– Вот он! – вырывается у Мишани откуда-то из глубин солнечного сплетения. – «Лансер», миленький.
Он принимается дергать ручку двери, но она не поддается, только щелкает, как незаряженное ружье.
– Погоди, – произносит водитель, голос его звучит отрывисто и гулко. – Что-то тут не так.
– Что не так? – Мишаня таращится в зыбкий свет, пытаясь различить хоть что-то, кроме черного силуэта Петькиной тачки.
Патрульная машина медленно, на брюхе, подползает к разрыву между толстыми стволами. Наконец она останавливается, будто испускает дух, водитель поворачивает ключ в замке зажигания. Мишаня снова дергает за ручку двери, она снова не слушается его.
– Выпустите меня!
– Здесь оставайся, – шепчет водитель, нетвердым движением вынимая из крепежа рацию.
Он выходит из машины, захлопнув за собой дверь; пассажир следует за ним – так быстро, что Мишаня даже не соображает спросить его, что происходит. Раздается щелчок центрального замка.
Он снова смотрит туда, где от мокрой примятой травы отражается миллионом глаз свет фар. Сначала на верхушке валуна он замечает свои кроссовки. Паленый логотип «Адидас» ярким красным цветком проступает на пятке от дождевой воды. А потом взгляд его цепляется за другую пару обуви, ниже, на траве, пятками вверх. Отцовские резиновые сапоги. И ноги в знакомых штанах с лампасами.
– Петька! Я приехал! Петька! Ты что, пьяный? Порулить-то дашь?
Мишаня опять теребит ручку двери, одной, другой, потом перелезает вперед на водительское сиденье, выдергивает непослушными ватными пальцами гвоздик замка, почти что вываливается на траву лицом вниз, кое-как поднимается на ноги и подбегает к мужикам, которые стоят, безмолвно уставившись на лежащего ничком Петьку.
– Петька! Ты спишь? – Мишаня бросается к нему, но его ловит за капюшон мужик в шапке.
Водитель, зажав в кулаке рацию, легонько пинает грязным рабочим ботинком Петькину лодыжку.
– Диспетчер, это сорок два ноль пять. С полицией соедините.
– Вы его арестовывать будете? Он же спит! Подумаешь, напился в лесу, – тараторит Мишаня, пытаясь высвободиться из рук пассажира.
Наконец ему удается выскользнуть из куртки, за которую его держит мужик, он одним скачком оказывается возле брата и хватает его за плечо.