Письма к Безымянной (страница 21)

Страница 21

Всадница в жемчужной амазонке соткалась из тумана, витками стелющегося по мерзлому мху. Она гарцует на тонконогой вороной кобыле, совсем рядом с каретой, и ей не страшен холод, не страшны галоп и камни на пути. Будь она разбойницей – сшибла бы кучера с облучка одним движением и завладела бы вожжами; будь она шпионкой – легко разбила бы окно и обшарила карманы того единственного из пассажиров, кто действительно везет таким бесхитростным образом тайное письмо в Хофбург. Но она не нуждается в чужом добре и знает: сейчас Париж не возьмут.

Незримая и быстрая, она не отстает, когда рысаки, почуяв ее, заходятся тревожным ржанием и сами ускоряют бег. Белокурая голова ее повернута к окну, взгляд жадно ищет один-единственный силуэт и наконец находит. Кобыла чуть дает назад, бледный лик всадницы оказывается вровень с ликом чернявого юноши. Она зовет снова:

– Людвиг…

Но он спит все так же крепко. Не шевелится, когда ладонь касается окна, когда кулак стучит – раз, другой, третий. Тук. Тук. Тук.

Проснись, Людвиг. Ты отравлен, ты в беде.

Даже за дробью копыт и скрипом колес слух улавливает рваное тревожное дыхание. Всадница кусает губы; ладонь ее застывает на дребезжащем стекле. Ну конечно. Ночь он не спал, сейчас же сон сморил его, вот-вот принесет то, что он навлек на себя сам. Глупый, глупый, если бы он знал… Но хотя это малодушно, она немного рада, ведь ей так тяжело все время ходить по этим дорогам одной. Каждый раз кажется, что однажды вернуться не удастся.

Она отстраняется и, прижавшись к шее лошади, закрывает глаза. Лес, небо, карета – все чернеет. Остается только разделить путь на двоих.

Копыта стучат все монотоннее.

Тук. Тук. Тук.

…Людвигу снится, что настала зима и выкрала все краски, кроме белизны и серебра. Он отчего-то в зоосаду Шенбрунна, но зверей тут нет, нет и посетителей. Вольеры нараспашку; внутри ни соломы, ни помета, ни заветренной пищи – ничего напоминающего, как в маленьких тюрьмах кто-то жил на потеху другим, как бродил вдоль прутьев, скалил острые клыки или упрямо пригибал рогатую голову. Сипло скрипят дверцы, которыми то и дело хлопает ветер. Там, где замки не сорваны с мясом, они дребезжат и лязгают при каждом ударе. На прутьях тревожно расцветает третий цвет зимы – красный. Подойдя к ближней клетке, Людвиг трогает такое пятно и скорее отдергивает руку: железный запах не спутаешь ни с чем.

На снегу крови нет, ни капли – только три цепочки человеческих следов, которые вскоре, стоит пойти по ним, сливаются с десятками других. Не будь это сон, Людвиг, наверное, задумался бы, почему человеческие следы – мужские, женские, детские – ведут от жилищ зверей. Может, он даже заметил бы, что и в самих клетках много-много человеческих следов, а звериного – ни одного. Но он идет, не думая, как в полусне. В голове шумит, а впереди много голосов неразборчиво поют на французском. Песня смутно знакома.

Va! l’abus du pouvoir suprême
Finit toujours par l’ébranler:
Le méchant qui fait tout trembler
Est bien près de trembler lui-même[45].

Следы и голоса приводят к центральному, самому большому вольеру зоосада, тому, который несколько лет назад столь впечатлил Людвига. Просторная, неглубокая, но хорошо вытоптанная яма, где хватило бы места дворцу, безраздельно принадлежала слону, слонихе и двум слонятам. В яме почти ничего не было, кроме крытого закутка на случай дождя и снега, водоема и нескольких горок из разных съедобных веток. Ничего нет и теперь. Кроме одного предмета, возвышающегося на ледяной глади бывшего пруда.

Платформа. Ступени. Блеск лезвия, дремлющего меж деревянных перекладин, Людвиг замечает еще издали, раньше, чем понимает: он был неправ, решив, что зоосад пуст. Он нашел зверей, и только Лили[46], что властвовала бы над ними, нет.

Они здесь, сбились в пять-шесть рядов вокруг ямы – и нескладно, на разные голоса поют. В них есть что-то необычное, но Людвиг не задумывается об этом, как не задумывается, почему они – звери – почти все сразу смолкают, закашливаются, расступаются перед ним. Пропускают, смотрят – кто с опаской, кто с недоумением, кто с отвращением. Взгляды скребут спину и холодят затылок. Он идет, вдыхая звериные запахи: перьев и шерсти, пота, навоза и чего-то кислого – и борясь со все более громким гулом в ушах. Сквозь шум, зыбкой завесой отгораживающий сознание от реальности, пробиваются шепотки:

– Это животное или птица? Где его когти, папа?

– Эй, где солдаты?! Ходят тут…

– Не смотри, не смотри в его глаза, он голый, вдруг больной, бросится…

– Оно воняет! Боже, что за смрад!

– А мне-то говорили, общество будет приличное.

Все почтенные звери на двух ногах, одеты как подобает и праведно возмущены. На них плащи и камзолы, меха и платья, треуголки, парики и шляпки с цветами и фруктами. Львята размахивают флажками и рычат, подражая родителям. Отряд орлов в голубых мундирах, с барабанами на шеях, стоит поодаль, внутри ямы, но на самом ее краю, и вскоре, обменявшись клекочущими криками, начинает отбивать марш. Толпа отвлекается от Людвига, вся подается вперед. Сухопарый долговязый олень, стоящий во втором ряду, сажает на плечи сына-олененка, чтобы тот лучше видел.

– Начинается…

– Начинается, начинается, начинается!

– Смотрите, вон он!

Под эти возгласы по яме ведут еще одного двуногого зверя.

Он без плаща; расшитый жемчугом и серебром камзол цветом мало отличается от грубой кожи. Слон неожиданно не огромен – лишь на полголовы выше четверки конвоиров-волков, следующих с ружьями за левым и за правым его плечом. Слон ступает ровно, не спотыкаясь; приподняв подбородок, словно ищет кого-то в толпе, таращащейся во все глаза и что-то бессвязно выкрикивающей. Кажется, это подбадривания, а обращены они к волкам, на груди каждого из которых – трехцветный кругляш. Одному волку большая пятнистая кошка в зеленом платье бросает к ногам тюльпан. Солдат не позволяет себе подобрать его, перешагивает – но польщенно расправляет плечи, скаля в улыбке сахарные пики зубов.

В лезвии над платформой все быстрее мечется свет, точно оно дрожит от нетерпения. Рядом прохаживается, заложа руки за спину, еще один зверь – лис в багряном камзоле. Он то потирает руки, то дышит на них, то хлопает себя по бедрам, пушистый хвост метет снег. В этих ухватках слишком много равнодушного, рутинного, человеческого. «Я замерз и хочу скорее сделать свою работу».

– Он такой толстый, как же ему разрубят шею? – ерзая, недоумевает олененок, держащийся тонкими человеческими ручками за ветвистые папины рога.

– Там с-свое дело з-знают, малыш-ш, – отвечает кто-то еще, из-за оленьего плеча, но Людвиг не хочет знать, кто издает эти шипящие звуки.

Он остолбенело глядит на ведомого к эшафоту. Во взгляде слона, обшаривающем все, кроме орудия казни, нет гнева и страха, надежды и отчаяния – ничего, словно он не видит разницы между смертью и долгим сном или словно перед его глазами тоже завесь. Но вот слон находит Людвига, впервые спотыкается – и взгляд оживает. Людвиг вздрагивает, поймав теплый, грустный блеск любопытства: «Что ты за зверь?». Людвиг отступает на шаг и, только бы скрыться от липкого, стыдливого ужаса, принимается разглядывать толпу. Ее фантасмагоричность наконец пробивается в сознание, заставляет колени подогнуться. Это не люди, нет, нет. Кто угодно, но не люди. А он?.. Или все проще, это какое-то чужое государство, в границы которого он случайно попал?

Морды вокруг оскалены в предвкушении. Маленькая, в половину роста Людвига собачонка в белой блузе и красной юбке, с раскрашенной румянами зубастой мордочкой, возбужденно распахнула пасть. С языка сочится слюна; юбка сзади ходит ходуном из-за виляющего хвоста. Неподалеку узкоглазая тварь в черном как уголь камзоле, выступив из-за оленьего плеча, тихонько шипит и раздувает чешуйчатый капюшон.

– С-смерть, – повторяет она как заклинание. – С-смерть…

Это шипение, ядовитым сквозняком холодящее Людвигу спину, разносится дальше. На свой лад, воя, ревя и мыча, его постепенно начинают повторять все.

– Сме-ерть.

– Смер-р-рть!

– Смерть!!!

Людвиг вновь смотрит вперед. Глаза слона опущены на снег, спина сгорблена – туда точно взвалили все эти возгласы. Один из волков длинным шелковым платком связывает ему руки за спиной, ворча и путаясь в узлах. Барабаны орлов бьют тише и тише, а гомон снова становится слышнее, в нем все больше кровожадных отзвуков. Кто-то поскуливает от возбуждения. Кто-то довольно урчит. Кто-то в раздражении тявкает, требуя отменить все это и срочно построить виселицу. Ведь гильотина – это так быстро и скучно.

Слон поднимается на эшафот и пересекает его в несколько шагов. На краю помоста он вновь расправляет плечи и поворачивается к толпе. Она, почти вся одновременно, замолкает: мертвый взгляд по-прежнему имеет над ней власть, а судя по тому, как некоторые вцепляются в детей, еще и пугает. Другие, наоборот, рычат громче, щерятся, выпускают когти. У приговоренного есть право на последние слова. Но они не хотят слушать.

Если что-то в слоне и выдает страх, то только подрагивающие уши, а может, это от холода. Он опять приподнимает голову, обегает толпу новым взглядом. Людвиг замечает огромные бивни, вернее, их останки: они обломаны или грубо, небрежно спилены. Пускал ли он их в ход, пытаясь отвоевать жизнь? Или позволил уничтожить, надеясь, что такому – безоружному – жизнь оставят?

– Я умираю невиновным во всех преступлениях, вменяемых мне. – Гулкий голос, растягивающий ударные, разносится так далеко, что у вывалившей язык собачонки сильнее колышется шерсть на макушке. – Я прощаю тех, кто убивает меня. И я молю…

Кто-то протяжно ревет. Орлы, точно по отмашке, снова начинают молотить в барабаны. Звери, то ли споря с этим боем, то ли вторя ему, шумят; некоторые в передних рядах уже едва ли не переваливаются через край ямы. Один из волков-конвоиров подходит к слону и, покачав головой, касается ладонью его локтя. «Время». Шум все невыносимее; каждый стук барабанов теперь отдается в ушах Людвига и превращается в раскаленный гвоздь в черепе. Но он борется с болью и дурнотой, нервно тянет шею, привстает на носки. Как легко потерять в грохочущем гаме слоновий голос, как отчего-то страшно сделать это.

– И я молю Бога, чтобы кровь… – Слон упрямо не сводит взгляда с толпы. – Молю…

К нему идет второй волк, слегка скаля зубы. Лис хлопает в ладоши, месит хвостом снег – и кивает на остро заточенное орудие. Слон пытается продолжить. Большие серые уши все сильнее дрожат, прижимаются к голове.

– И я молю Бога, чтобы…

– МОЛЧИ! – визжит в толпе огромная рыже-полосатая крыса.

– МОЛЧИ! – ревет в унисон черный медведь.

– Толстяка на котлеты! – выкрикивает собачонка в красной юбке так, что Людвиг шарахается от нее, как от чумной, и барабанный бой с новой силой вонзается в его рассудок. Уши приходится зажать. – НА КОТЛЕТЫ!

Толпа вопит все истошнее, но слон делает последнее усилие – и возвышает голос.

– …Чтобы кровь, которую вы собираетесь пролить, более никогда не окропила вас! – Делая шаг назад и медленно разворачиваясь к гильотине, он заканчивает: – Никого.

Волки не встречают напутствие смехом – лишь расступаются, почтительно, но прохладно, почти одновременно пряча руки за спины. «Иди сам, и пусть это будет жест доброй воли», – говорят их мерцающие желтые глаза. Поступь слона остается твердой. Подле лиса он опускается на колени, прижимается щекой к плахе, не смежает век. Людвиг не видит его глаз, но кажется, будто слон снова смотрит прямо на него. Ищет человека среди зверей? Зверя среди людей?

– Недолго оста-алось… – вновь тянет кто-то, на этот раз сипло и заунывно.

[45]    К оружию! Свергнем тиранов! Недолго осталось терпеть. Сегодня же деспот поганый Сам будет встречать свою смерть.
[46] Отсылка к стихотворению «Зверинец Лили» 1775 года, которое Гете посвятил своей невесте. В стихотворении в виде зверей аллегорически изображены ее ухажеры.