Письма к Безымянной (страница 4)

Страница 4

Ни разу он не видел Моцарта вживую, но при звуке чарующего имени – «Амадеус» – перед внутренним взором возникают Аполлон, Икар и Орфей в одном облике. Вечный юноша, творец с лазурным взглядом и поступью счастливца, укравшего поцелуй Судьбы. Кто еще дерзнул бы написать шальное, дышащее Востоком «Похищение из сераля»[5]? Кому с одинаковой легкостью дадутся концерты, рондо, сонаты, симфонии? Только ему – сказочнику и шуту, шулеру, поэту, дуэлянту[6]. Под его пальцами оживает мертвая мелодия самой убогой посредственности, заполучить его в оркестр на концерт – честь. Он уже подарил миру больше, чем многие старики. Даже его парики производят фурор, а сколько шума он делает остротами, смеша самого императора! Старшего друга лучше не представить. Наверное, света, излучаемого Моцартом, хватает на всех, кто осторожно ступает в его хрупкую тень.

Безымянная слушает, стоя рядом и слегка раскачиваясь с носков на пятки.

– Совсем непохож на тебя, – наконец задумчиво изрекает она.

– Думаю, он был бы рад меня учить! – в запале продолжает Людвиг, настроение его от одной мысли улучшилось. – И мне кажется… ты не права, мы похожи… или я смогу стать как он со временем! Если бы только я мог его увидеть, поговорить с ним хоть раз!

Но Безымянная погрустнела. Поняла, что не сможет последовать за Людвигом в столицу? Она правда ветте? Ветте обычно привязаны к дому, улице, городу, окружающему его лесу – но дальше не простирается власть даже самых могучих. Мысль заставляет закусить губу. Каково без нее? Может, она и дочь Тайных, но он-то видит ангела, никак иначе. И что же…

– Отдохнул? – Она улыбается тихо и странно, отвлекая. – Поиграешь мне еще?

Нет. Спрашивать о ее печалях страшно, выдумывать их – еще страшнее. И он играет с новыми силами, играет, пытаясь сделать мелодию молитвой. Пусть, пусть все сложится головокружительно. Тогда отец не посмеет браниться, не поднимет руку на братьев, сломает указку. Он воспрянет духом и станет чаще подставлять лицо солнцу; на стол вернется яблочный пирог, а однажды Людвиг увидит родителей танцующими, босыми и счастливыми. Нужно только очень, очень постараться.

В какой-то момент он оборачивается и тихо спрашивает:

– Может быть… ты Анна? – Так зовут гениальную в прошлом сестру Моцарта.

Но рядом снова никого.

Если бы я мог тогда представить подлинную твою прозорливость, я задумался бы над тем, как опечалили тебя мои мечты, и увидел бы некий знак. Но нет же. Окрыленный твоим одобрением, я стал еще рьянее искать пути к тому, чего желал.

Сначала судьба была против: за помощью я обратился к курфюрсту, который приятельствовал в Вене с моим кумиром и посещал с ним одни салоны. Но не стоило заикаться, что я рвусь к Моцарту не в гости, а в ученики: Макс Франц желал наполнить талантами свой двор, а вовсе не раздаривать эти таланты столицам, где правили его братья и сестры. Меня он по каким-то причинам считал весьма себе талантом, да еще протеже, которого нужно почаще таскать с собой на манер мопса и учить жизни. Поэтому, обрушив на мою голову категорический отказ, курфюрст напрямик объяснил и причины. Они были разумными, озвучивались без злобы или обиды… но мне многого стоило не бросить в его румяное лицо тарелкой, как бы крамольно это ни выглядело.

Тогда мы инкогнито, будто заговорщики, сидели в темной пивной при гостинице «Цергартен»: Макс Франц обожал подобные игры куда больше, чем августейшие мероприятия в резиденции. Тем более я сам не хотел поднимать шума, догадывался: отцу доложат о каждом моем шаге, не приятели из капеллы, так Каспар, который потихоньку плелся по моим музыкальным следам и как-то незаметно приобретал скверную привычку ябедничать за пару монет.

– Ты дорог мне, Людвиг! – гаркнул курфюрст, стукнув по столку пивной кружкой. Моя скромная чарка с разбавленным рейнским подскочила. – Дорог, и, знаешь ли, я не жажду отпускать тебя в лабиринт к Минотавру!

– Вы зовете Минотавром герра Моцарта? – удивленно уточнил я, наблюдая, как он уписывает жареные свиные уши из внушительной, с его голову размером, миски.

– Я зову лабиринтом Вену, – поправил меня его высочество, вгрызаясь в особенно сочный хрящик. – А Минотавр там не в единственном числе… даже любезный брат мой[7] – тот еще Минотавр, мне ли не знать. Испортят они тебя, навьючат своими мечтами и пороками, а то и растлят, это они могут, м-м-м… держись лучше меня, а?

И он густо, довольно засмеялся, а я нахмурился. Заметив это, он вздохнул, сделал еще глоток пива и подался ближе, шмыгая грубоватым для такой августейшей особы носом. Он очень любил, чтобы ему улыбались, и ненавидел насупленные брови.

– Не сердись, милый Мавр, – зарокотал он. – Но ты юн, впечатлителен, творишь кумиров, а это, скажу я тебе как лицо духовное, как архиепископ[8]

– У меня всего один кумир. – Перебивать было неучтиво, но я не сдержался, а он, привыкший к подобному и бессовестно забавлявшийся моим несахарным характером, заявил:

– Даже этого много. – И он кинул в рот очередное свиное ухо.

Мы помолчали пару неловких, унылых минут, за которые я успел трижды пожалеть о попытках разжиться помощью, а его высочество – осушить кружку. Ее тут же обновила дочь хозяйки и, проходя мимо, бросила на нас долгий взгляд. Я потупился, а курфюрст, и так тучный, приосанился, раздуваясь до размеров горы. Темноволосая, белокожая Бабетта Кох отличалась и красотой, и проницательностью, вся в мать. Не сомневаюсь, она поняла, с кем я выпиваю, но не подала виду. В этом заведении секреты хранили не хуже, чем готовили жирные закуски и подначивали гостей спускать на выпивку последнюю монету.

Фройляйн Кох плыла сквозь гомонящую толпу к спуску в винный погребок, а я глядел на ее тонкий стан, широкие бедра, все, что служило несомненным украшением корсажа… а думал опять о тебе. В рассудке, раскаленном дымом, шумом, спиртным и пустотой разговора, сами обрисовывались контуры твоего тела, к которым я никогда не приглядывался так, как созерцал прелести Бабетты. Но мне казалось, линии твоих плеч куда филиграннее, поступь живее, а ключицы похожи на молодые ветки сирени… О боже. Зачем я вообразил подобное, зачем признаюсь теперь?

Очнувшись, я встряхнул головой и облизнул враз пересохшие губы.

– Я не тиран, Людвиг, – заговорил его высочество, попробовав новое пиво. – Но поддавать воздуха в твой монгольфьер[9] не стану. Чтобы ты сейчас не спустил меня с лестницы, давай-ка мы просто заключим пари… – Он отпил еще и даже причмокнул, то ли от удовольствия, то ли от предвкушения. – Обожаю такое!

Я вяло кивнул, хотя какая там лестница? Даже мысль о тарелке, летящей в его круглое, счастливое, словно у огромного поросенка, лицо уже была постыдной. Пари оказалось простым, как и все хитрости этого от природы бесхитростного человека. Если я сам разживусь хоть захудалой рекомендацией, благодаря которой Моцарт откроет мне двери, курфюрст подпишет отпуск с сохранением жалования, в любое время дня и ночи. Если же нет, я могу считать себя баловнем судьбы, берегущей меня от бед. Я согласился. Что еще было делать? Он допил пиво, я – вино. Пахучие свиные уши, к счастью, кончились раньше. На прощание я спросил курфюрста об одном:

– Ваше высочество, почему вы вдруг разлюбили Моцарта?

Мы уже стояли на улице, под крупными горошинами звезд. Мой славный покровитель зевал, покачивался и влажным взглядом обшаривал «Цергартен»: надеялся, что Бабетта махнет из окна? Я отвлек его, повторив вопрос. Он правда волновал меня: еще недавно по Бонну ходили слухи, будто Макс Франц от моего кумира без ума, позвал его придворным капельмейстером, даже заручился согласием… но должность получил другой человек, слухи смолкли, а его высочество – я не мог не подметить – словно бы спотыкался о саму фамилию Моцарта раз за разом и по возможности не произносил ее сам.

Он отвел взгляд от желтых глаз-окон и поднял голову к небу, рассматривая теперь рассыпанный звездный горох. Он задумался. Я его не торопил, по отцу зная, как сложно проспиртованному человеку находить нужные слова. Наконец курфюрст их нашел. Бегая взглядом от одной звезды к другой, он сказал:

– Видишь это небо, милый Мавр? Оно бескрайнее, непредсказуемое и не слушает даже императоров. Сегодня улыбается и дарит радугу, завтра туманится и грохочет, а послезавтра – бьет тебя градом или швыряет под ноги молнию. Так вот, некоторые люди, гении в особенности… они такие же. И Моцарт из этой братии. Его невозможно любить или не любить, только греться и вовремя прикрывать макушку. Доброй ночи.

Разразившись этим загадочным, полным запинок монологом, его высочество махнул мне, шатко развернулся и вперевалку побрел через площадь, к дремлющим в ожидании седоков экипажам. По пути он мурлыкал – точнее, горланил, но наверняка был уверен, что именно мурлычет нежнее нежного:

Вот с избушкой я прощаюсь,
Где любовь моя живет…[10]

Бедный Гете… По сторонам его высочество не глядел, риск, что кто-нибудь его собьет, был немал, но я не озаботился его судьбой и не пошел следом. Я сердился, а буря чувств внутри требовала действий. В отличие от его высочества, я всегда любил небо. Каким бы непредсказуемым оно ни было.

Некоторое время я списывался со знакомыми издателями[11] и говорил с наиболее знатными друзьями друзей, но шансы выиграть пари не повышались: большинство либо не знали Моцарта близко, либо недолюбливали, либо не жаждали быть посредниками в щекотливом деле. Тогда скрепя сердце я обратился наконец по второму очевидному, но долго игнорируемому адресу. Не то чтобы я рассчитывал на успех; Моцарт все больше напоминал мне какого-то небожителя, к которому проще по-разбойничьи влезть в окно, пока он спит… но удача улыбнулась.

Я раскрыл секрет дорогому герру Нефе. Вдруг у него есть знакомства в Вене – хоть пара музыкальных друзей, приобретенных в юношеских путешествиях с театральной труппой? У странствующих артистов часто находится в прошлом что-то обескураживающее, от внебрачных детей в королевских дворцах до алмазов, зарытых под дубом. Я не прогадал: у герра Нефе нашлись связи. И он, наслушавшись моих речей, в конце концов пообещал невиданное: если я буду прилежно заниматься в ближайшее время, выхлопотать для меня аудиенцию. Я едва верил счастью!

Договаривались мы опять тайно, точно о преступлении, – и не зря. Отец, едва прослышав о моих планах, пришел в ярость. Буря грянула быстро и не пощадила никого.

– Ты должен был превзойти Моцарта, а не пойти к нему в служки! – заявил он, поймав нас с Нефе у капеллы. – Знаю я это ученичество, тебе нечего делать в столице, тем более – с ним! Забыл, какие о нем сейчас ходят слухи? Развратничает то с одними, то с другими, пьет, водит дружбу с масонами, дерзит императору и…

Разочарование его в том, кого прежде он сам навязал мне в кумиры, выглядело криводушным. Я не мог не отметить, как перекашивалось при каждой инсинуации лицо герра Нефе; вдобавок я сгорал от стыда из-за того, что меня распекают при нем, словно сопляка. Моцартом учитель восхищался не меньше моего, и я представлял, чего ему стоит держать себя в руках. За это я всегда особенно уважал герра Нефе – а ведь я мало кого уважал. В таком болезненном, сгорбленном существе с тонкими чертами и мягкими локонами – столько благородного, благожелательного спокойствия. Долгая борьба с недугом[12], на удивление, превратила его не в злобного ипохондрика, а в настоящего воина-дипломата. В сравнении с ним я был что брехливая пушка рядом с бесшумным, но разящим кинжалом.

И я, и герр Нефе выслушали отца без возражений, и конечно же я поспешил согласиться, понурив голову. Но вскоре учитель отвел меня в сторону и утешил:

– Полно вам, мечта слишком близко, чтобы отступать. А что до Моцарта… Мы достучимся. И право, не бойтесь, он не так ужасен, просто свободолюбив. Как вы. И ему тесно в собственном городе. Как вам. И вспомните же… – тут он подмигнул, – что его настоящий успех начался, когда он удрал от отца! Уверен, и у вас хватит храбрости.

Я улыбнулся, уверив его, что именно так, и мы расстались.

[5] Зингшпиль Моцарта в трех актах на либретто Готлиба Штефани. Повествует о юном испанце Бельмонте, который пытается вызволить из гарема свою возлюбленную Констанц. Поставлена 16 июля 1782 года.
[6] Подразумеваются музыкальные дуэли с другими (преимущественно итальянскими) композиторами.
[7] Иосиф II – старший сын Марии Терезии. После ее смерти унаследовал владения Габсбургов – эрцгерцогство Австрийское, королевства Богемское и Венгерское. Выдающийся государственный деятель, реформатор, представитель эпохи просвещенного абсолютизма.
[8] Макс Франц был одновременно и курфюрстом, и архиепископом Кельнским.
[9] Монгольфье́р – воздушный шар с оболочкой, наполняемой подогретым воздухом. Название аэростат получил по фамилии изобретателей, братьев Монгольфье. В описываемую эпоху начинался расцвет воздухоплавания, первый полет состоялся в 1783 г.
[10] Отрывок из стихотворения Гете «Прекрасная ночь», пер. А. Фета.
[11] Речь о музыкальных издателях, которые публикуют ноты в печатном формате.
[12] Кристиан Готлиб Нефе страдал рахитом и склонностью к депрессивным состояниям.