Персональный детектив (страница 15)

Страница 15

При чем тут какие-то там расчеты, когда ты идешь по улице Хуан Корф, где что ни дом, то творение мастера – здесь, на Хуан Корф, воспитывалось твое чувство родного, здесь ты когда-то открывал для себя, что есть красота в мире. Хуан Корф, да еще в такой вечер! Да разве можно по ней спешить?!

И все-таки по улице Хуан Корф он двигался именно что спеша.

Спеша – под неумело, но трогательно разрисованным черным небом, единственным, стопарижским; под музыку то грустную, то веселую, то громкую, то тихую; под танцы где-то за окнами или на балконах, или под стрельчатыми арками в облаке разноцветных светлячков… или прямо на Хуан Корф; под женский хохоток, не обязательно такой уж чарующий, под невнятные разговоры, под шарканье многих сотен коттоновых туфель. Спеша – мимо каждый раз другого сквера Бризмен, который он когда-то назвал сквером Измен, и, наверное, не только он – уж слишком напрашивается сравнение. Спеша – мимо двух громадных зонтичных небоскребов со старинными табличками «раритет, охраняется городским моторолой», там располагались центры совместных увеселений, учебные центры, лавки коллекционеров и раздвижные залы для встреч. Спеша – мимо улицы Ночных бэров, где на самом-то деле ночных бэров даже и в детстве Дона не было: там выгуливали странных животных эти мрачные личности, которыми мамы пугали (улица вела к Дворцу Зеленых наслаждений, и в детстве Дон все гадал, что это за зеленые наслаждения предлагаются там людям, раз такое название, раз каждый вечер туда стягиваются жадные толпы, а потом он это узнал в подробностях). Мимо всего этого – спеша, спеша, спеша…

И все-таки около Второй танцакадемии Дон чуть замедлил шаг. Из окон доносились шутоватые, скачущие мелодии, и опять обдало запахом – к тому времени он уже не замечал китайского привкуса в воздухе, нос его словно бы выключился из жадной погони за воспоминаниями, но запах Танцакадемии настолько сильно ударил по памяти, что Дон и вовсе остановился.

Вот здесь… Нет, чуть дальше… Тогда, правда, здесь не было никакого народу, тихий предутренний час… Вторая танцакадемия тогда молчала, а запах стоял тот же. «Странно, – подумал Дон, – я никогда раньше не интересовался, чем это так приятно пахнет у Первой, и никто со мной об этом не говорил». Не то чтобы скрывали, нет, просто в голову никому не приходило задать вопрос. Всем хватало знания, что у Первой всегда такой аромат. Похоже, пахло цветами, хотя конкретного цветка с этим запахом Дон не знал.

Пожалуй, именно тогда (в который раз сказал себе Дон) он впервые почувствовал ненависть к мотороле. И впервые, как ни парадоксально, отождествил моторолу с городом, который всегда любил. Отождествил и, может быть, за это возненавидел. Именно тогда, во время предутренней, почти уже взрослой драки.

Они что-то – уже не восстановить что – не поделили с окраинными парнями и после недолгих дипломатических переговоров с ощериванием, презрительным искривлением лиц, многозначительными кивками и демонстративным засучиванием рукавов вышли на небольшую площадку непонятного назначения.

В высоте блестели яркие фонари, и площадка казалась безукоризненно, математически плоской. Спустя несколько минут после того, как началась драка, Дон вдруг осознал, что происходит что-то странное – никто никого на самом деле не бил, все разделились на пары и словно бы танцевали весьма синхронно какой-то боевой танец. Дону стало смешно, когда он заметил, что и сам с упоением пляшет вместе со всеми, думая, что жестоко дерется. Его противник, длинный, тощий Протуберага, изо всех сил старался попасть в ритм. Потом возник Орхидео, тогдашний друг Дона, он схватил Протуберагу и тоже будто бы в танце стал задирать ему свитер на голову. Протуберага вроде и не сопротивлялся совсем, он лишь очумело застыл, да и то всего на пару секунд, а Дон следил за ними, приплясывая. Полностью задрапировав Протубераге голову этим самым свитером, Орхидео стал его по этой голове колошматить, однако и удары не производили впечатления настоящих – они были бесшумны, слабы, замедленны и картинны. Они были в ритм. И все это время Протуберага плясал не переставая.

Потом их кто-то спугнул, потом они помирились, потом шли вместе по улице, уже без истерик выясняя сложные отношения, как вдруг из будочки уличного коммуникатора (не из мемо, нет, совсем не из мемо – ни один мемо, вот странно, голоса тогда не подал) донесся фа-ми – двухнотный сигнал вызова. Коммуникатор был тогда нововведением, его воспринимали как что-то вроде исповедальни. Многие так и называли – «исповедальня». И не слишком-то уважали, предпочитая привычное мемо. Дон, который был ближе всех к «трепачу», вошел в будку.

– Ваш танец, – женским голосом сказал моторола, – доставил мне эстетическое удовольствие. Это был хороший танец. Спасибо.

«Ах, будь ты проклят!» – подумал тогда Дон, совершенно дико ревнуя к тому, что моторола воспринял их драку точно так же, как и он, а он-то думал, что это останется его личной, дорогой тайной. И странным образом в тот миг в сознании Дона оформилась как жизненный принцип его всегдашняя нелюбовь к моторолам и вообще советчикам-доброхотам, которые знают больше, чем он, и уже поэтому всегда правы – и все это вместе с благодарностью за «спасибо», с ревностью к тому, что моторола понял танец драки, с ощущением, что город, им любимый, и моторола, им не принимаемый, есть одно и то же существо, носящее имя Париж‐100. Дон тогда впервые понял, как это правильно, что моторола не имеет собственного имени и даже пишется с маленькой буквы, хотя играет в жизни каждого человека очень важную роль. Тут или самоуничижение, или непомерное самовозвеличивание. «Вот здесь, – сказал он себе, все еще мешкая у Второй танцакадемии, – стояла та будка, позже снесенная и замененная типовым регистратором, открытым любому чужому уху, и таких регистраторов сегодня, – отметил про себя Дон, – намного больше стало в Париже‐100. Закономерность, – подумал он, – усложнение города и вытекающее отсюда увеличение информативной емкости моторолы. Тотальная слежка. Везде одно и то же, всегда».

«Впрочем, не в усложнении дело: нет усложнения, не видно его, – чуть погодя рассеянно он добавил, уже спеша, уже спешкой отгораживаясь от города. – Разрастание при упрощении, кто-то мне об этом рассказывал».

Он подошел к переулку, в глубине которого прятался особняк Фальцетти. Переулок назывался Фонарным, но, как всегда, ни один фонарь здесь не горел, и только сияние небесных надписей позволяло увидеть высокую и длинную стену, за которой хозяин особняка строго хранил свое одиночество. Дон дошел до маленькой, под тисненую бронзу, дверцы и тихо позвал:

– Джакомо!

– Никого дома нет, – тут же отчеканила дверь.

– Джакомо, – снова сказал Дон, – это я, Дон.

После паузы – жаркий голос Фальцетти:

– Здравствуй, Дон, здравствуй, мой дорогой! Я жду тебя с того момента, как узнал о твоем побеге. Ты получил мое сообщение?

Дверь распалась, брызнул свет изнутри. Дон вошел в него, как в талую воду, – перед ним стоял Джакомо Фальцетти.

Все окна в доме горели, и горели разноцветные фонарики на искусственных деревьях, расставленных вдоль тропинки в сложном, но строгом порядке. Фальцетти голодными глазами глядел на Дона.

Он здорово сдал. Чуть сгорбившись, чуть приоткрыв широченный рот, он виновато улыбнулся и спросил:

– Ну, так что, милый Дон, с чем ты пришел ко мне?

Дон поморщился. От Фальцетти разило труднопереносимой фальшью.

– Еще раз, пожалуйста, объясни насчет того предложения. У меня такое чувство, что, может быть, сейчас я его приму.

– Ага, – ответил Фальцетти.

Он шумно вздохнул и, не говоря больше ни слова, повернулся к Дону спиной. Дон подумал, что еще не поздно уйти. Фальцетти сделал шаг, другой, потом заторопился и рысцой побежал к дому. Дон поспешил за ним.

Странное дело, глядя на приплясывающую походку Фальцетти, он снова вспомнил ту драку и тот разговор с моторолой, и ему захотелось идти танцуя, хотя, конечно, для танцев сердце у него было сейчас слишком тяжелое. Он вот про мальчишку с коробочкой не вспомнил, это позже придет.

В прихожей Фальцетти остановился и через плечо взглянул на Дона, лицо его веселилось.

– Ха-ха, Дон! – крикнул Фальцетти. – Ты согласился! Ты все-таки согласился!

Глава 8. Предложенное кресло

Тысячу раз бывал здесь Дон – тысячу, если не больше. И когда боготворил Фальцетти, и когда в нем разочаровался, и когда понял, что Фальцетти – просто-напросто псих, причем из опасных. Но дом всегда оставался для него родным местом, намного более родным, чем даже собственный, тот самый, которого сейчас нет. Эти галереи, эти узкие переходы, множество неиспользуемых комнат, которые, как ни старается Дом, как ни вычищает из них пыль, все равно разят необитаемостью. Как-то однажды, тоскливо вспоминая, Дон подумал, что, может быть, именно эта необжитость и тянула его к дому Фальцетти.

И к самому Фальцетти он всегда относился так же. Даже тогда, когда были живы родители. Он слишком рано отдалился от них. Или они слишком рано отдалили его от себя. Какая разница?

– Здравствуй, Дом. Рад быть в тебе.

– Здравствуй. Мне тоже, поверь, приятно.

– Сюда! Сюда! – частил Фальцетти, спускаясь по лестнице.

– Он что, у тебя в подвале, прибор твой?

– В подвале, в подвале! Ох, Дон, если бы ты знал, как это замечательно, что ты согласился!

– Но я еще…

– Да-да-да, ты уже сказал, я уже услышал.

Фальцетти нервничал. Вообще-то, он нервничал почти всегда, но сейчас это усилилось. «То ли время свою роль сыграло, – подумал Дон, – то ли ситуация более нервная, чем я себе ее представляю».

– Ну вот, смотри!

Они стояли в маленькой комнатке, освещенной четырьмя плазменными факелами-оберегами. Посередине расположился сложный, составленный из переводных трубок, кристаллов и непонятных матовых дисков, аппарат. В двух углах комнаты поставлены были кресла, на сиденьях лежали причудливой формы шлемы.

– Это вот и есть твой экс…

– Гомогом называется, – с гордостью провозгласил Фальцетти.

Он прошел к одному из кресел, взял шлем, напялил его на голову и тяжело плюхнулся на сиденье.

– Вот. И ты тоже садись.

В шлеме он стал похож на Супера из детских стекол.

– Тебе идет, – сказал Дон с улыбкой. – Но прежде чем я надену эту штуку, ты мне должен кое-что разъяснить. Иначе ничего не получится.

– Должен тебе прямо сказать, дорогой Дон, – ответил на это Фальцетти, насмешливо подняв брови. – Ты в таком положении, что меня еще упрашивать должен, чтоб получилось. Но мы с тобой старые друзья, поэтому объясню по порядку. Да ты присаживайся, что стоять?

Дон, игнорируя протянутую к другому креслу руку Фальцетти, огляделся, словно бы в надежде найти еще какое-нибудь сиденье, подошел к креслу, поднял шлем, аккуратно положил на пол, сел.

– Ты учти, Джакомо, я эту штуку не надену, пока до конца не разберусь, во что ты меня втягиваешь.

– Ну, конечно же, конечно, конечно! Иного я и не ожидал. – Фальцетти мелко захихикал, со значением захихикал, как бы даже и намекая, что во всем этом деле есть подвох, до которого Дон ну никогда в жизни додуматься не сумеет.

– Ты мне сначала, друг Джакомо, представь тех добровольцев, о которых в прошлый раз говорил. Сколько их теперь, тысяча? Десять тысяч?

Фальцетти недоуменно потряс головой. С невинным видом уставился на Дона. «Господи, до чего же фальшив этот псих, – подумал Дон, – и как я раньше этого не замечал, видно, затмение какое-то, не иначе. Да у него же все фальшиво. У него, наверное, и дерьмо резиновое».

– Ты меня извини, Дон, но я что-то не понимаю, честное слово. О каких добровольцах ты говоришь? Мы с тобой одни здесь, только мы и есть добровольцы, разве не так, а? Больше нет никого. Что за добровольцы, Дон, милый?!

– Примерно этого я и ожидал, – мрачно сказал Дон. – Что ж, очень грустно, но твое предложение я вынужден отклонить.