Персональный детектив (страница 8)

Страница 8

Андреевская Кучка в тот год была чудо как хороша. Ромбоцветное небо, колоннада волнистых гор на изогнутом горизонте, деревья-колоссы, за два столетия освоения превращенные лучшими художниками Метрополии в истинные произведения искусства, трасса «вечных» гонок, множество летающих городков – все это на протяжении уже многих десятилетий привлекало к себе туристов, стекловиков, а также организаторов научных, политических и прочих цеховых фестов. В последние же годы люди стали приезжать сюда не столько из-за красот планеты, сколько потому, что здесь собирался «весь Ареал».

Так говорят, так считают, так думают. Я же, со своей стороны, полагаю, что главная прелесть Кучки отнюдь в другом. Здесь, понимаете ли, царит постоянное ощущение счастья – даже иногда и не поймешь, отчего вдруг такое настроение. Даже и не уверен, что дело в местных красотах.

Впрочем, красот Кучки Кублах не замечал. Контакты с особо важными представителями «всего Ареала» он устанавливал с обычной для него несколько суетливой оживленностью, однако без пыла; как всегда, много мелькал, но замечено было в тот месяц, что вроде как подустал наш вечно моторный Кублах и по странной забывчивости даже несколько официальных мемо-визитов продублировал. Чаще, чем всегда, он консультировался с моторолой, причем, как правило, по поводам наипустяковейшим, никаких консультаций не требующим. Словом, что-то творилось с Кублахом. Причем явно что-то не то.

Именно в таком состоянии – «что-то не то» – он и познакомился с Таиной.

Познакомился, как это делается на политических фестах, во время официального ужина. Начинаются такие ужины со скучнейших блужданий по залам с рюмкой какой-то гадости (вот обязательно почему-то дрянью всякой на этих ужинах поят), пустых заявлений перед деловитыми репортерами, скучнейших бесед и просмотра скучнейших стекол, а заканчиваются поголовным спариванием где-нибудь в закрытом (то есть дрянном) эротическом бассейне – действом из разряда ненужных, но обязательных, часто отвратительных, но хотя бы не всегда скучных.

Спаривание он начал тогда с незнакомкой – довольно милой блондинкой. Она ему понравилась, хотя и не так сильно, чтобы уж совсем в сердце запасть. Но после второго коитуса Кублах неожиданно для себя спросил ее имя.

– Таина, – сказала Таина.

– Почти как тайна, – прокомментировал Кублах, отчего блондинка поморщилась. Она терпеть не могла свое имя. К тому же не могла терпеть тех, кто реагирует на него так просто и ограниченно. Вдобавок Кублах сделал комментарий, как и вообще все в своей жизни, с видом важным, умным и чрезвычайно многозначительным. Таина, которую сначала к Кублаху потянуло, почувствовала вдруг к нему сильное отвращение.

Тем бы и закончился их роман, но два коитуса, ими совершенных, в общем-то, довольно обычных и особого впечатления ни на Кублаха, ни на Таину не произведших, каким-то – даже и не совсем понятно, каким именно, – образом их пару соединили, образовали между ними настолько сильную связь, что даже Таинино отвращение – мимолетное – не смогло эту связь разорвать. Поэтому, когда Кублах совершенно неожиданно для себя вдруг предложил Таине потихоньку из бассейна уйти и подыскать местечко более уединенное и менее гадкое, она не раздумывая согласилась. Таким вышло начало.

Страсть их была бурной, сумасшедшей, но с легким привкусом отторжения. Долго и упоенно они строили потом версии о том, отчего же это так быстро между ними возникло столь сильное чувство. Кублах, по натуре невлюбчивый, постарался упростить сложные ощущения и заявил однажды Таине, что это не они сами, а их тела друг друга нашли и против их воли друг к другу бешено потянулись. Мол, в первый же миг тела обнаружили, что безупречно подходят друг другу. С обычным важно-умным выражением лица Кублах по этому поводу выдал очередное откровение: «Мы подошли друг другу, как две половинки разрезанного только что яблока!» – на что Таина поморщилась и переполнилась желанием очередной устроить скандал (была она иногда излишне стервозна).

В который уже раз она ему заявила, чтоб больше при ней не говорил такими затасканными штампами, но он, разумеется, не услышал, заявив резонно, что настоящая глубокая мысль всегда известна, что она настолько затаскана людьми, не понимающими ее глубины, что кажется глупым штампом и не воспринимается; что следует попытаться отойти от привычно скучного к ней отношения, что воспринимать надо не фразу, обкатанную за тысячелетия до круглой гладкости того же яблока, а саму мысль следует через сознание пропустить, со всей ее скрытой многоэтажностью, со всеми ее порой причудливыми весьма ответвлениями. Истина, сказал Кублах, рождается банальностью и умирает только тогда, когда становится парадоксом. Кто-то ему такое сказал, и ему очень понравилось.

На том они тогда и поссорились, потому что Кублах не утерпел и тираду свою о мысли и фразе произнес, зануда такая, с более чем обычной многозначительностью.

Но не ссоры, ну, конечно, не ссоры, пусть яростные и частые, были главным минусом их союза. Их тела, или души, или то и другое вместе тянулись друг к другу даже еще сильней после перепалок – никто из них ни на секунду не мог представить себе ужаса расставания из-за какого-то там дурацкого несогласия. Разделяло их другое – Таинин муж.

Тридцатилетняя Таина за спиной имела четыре брака. Первые три были несерьезны и быстротечны, их почти моментальные распады заставили Таину подозревать, что ничего у нее в смысле семейной жизни никогда не получится. Однако четвертый, к ее удивлению и радости, оказался на удивление прочным и грозил затянуться до самой смерти, причем, скорее всего, смерти не ее, а супруга. Гальдгольм Хазен, стовосьмидесятишестилетний старик, был подцеплен Таиной по ошибке, но чем-то – видно, возрастной мудростью и умением необидно командовать – привязал ее к себе и заставил со всей пылкостью себя добиваться.

Хазен вообще не хотел жениться. Ему совсем не улыбалось окунаться в проблемы такого неравного по возрасту брака. Заметив, что связь с Таиной становится чем-то более серьезным, чем легкая, ни к чему не обязывающая интрижка, он тут же дал задний ход.

Однако было поздно: «Тайнусик» впилась в него насмерть, и разжать сведенные на его сердце челюсти Хазен уже не смог. Дело осложнялось тем, что старик (он считал себя почти однолюбом), несколько месяцев назад переживший кончину шестой, горячо любимой, супруги, неожиданно для себя влюбился в Таину с силой неимоверной – так, как могут любить только двухсотлетние. Однако любовь есть чувство, преходящее даже у стариков – если сильно постараться или просто-напросто подождать. Хазен знал это и полагал, что в состоянии справиться с этим совершенно ненужным чувством. Он, однако, переоценил настойчивость девушки.

То ли она и в самом деле полюбила его смертельно, то ли к этой любви примешалось порой встречающееся у женщин ее склада материнское чувство, усиленное к тому же подсознательным стремлением возместить вечное отсутствие отцовской опеки (ее воспитывала мать); то ли просто их вкусы и интересы, несмотря на разницу в эпохах, удивительным образом совпадали, но Таина, силой добившись Хазена, очень редко жалела о своем выборе. Она тетешкалась с ним, он ее боготворил, и все вокруг их любили. Это было здорово, правда.

Если бы, конечно, не одно очевидное но, о котором ее все время предупреждали.

Хазен был страшно древний старик. Ему повезло – он из-за каких-то не очень понятных особенностей своего организма, да еще из-за высокопродуктивной деятельности Врачей, сумел победить все старческие недуги. Учесть к тому же надо, что, несмотря на годы, он подвергался всего лишь одному омоложению. И он выглядел, по всей видимости, на свой возраст – то есть понятно было, что ему больше сотни, просто мало кто знал, как должен выглядеть двухсотлетний старик.

(Здесь отступление. В геронтологическом смысле медицина всегда бессильна. В определенной степени. Эту степень вычисляет Моторольный совет, это его функция, хотя, честно говоря, любой человек, умеющий считать в столбик и имеющий доступ к научной литературе начального уровня, где есть все необходимые формулы, может без труда моторолу здесь заменить. Другими словами, возраст, который позволено иметь людям, находится в не очень сложной и почти прямой зависимости от финансовых и демографических возможностей освоенного Ареала. Чем больше места для людей, чем больше денег, тем больше человеку позволено жить. Не впрямую, конечно – живи, человек, сколько сможешь, а медицина поможет тебе дотянуть до ста тридцати. И ни днем больше, приятель, дальше ты сам, дальше помощь тебе ограничивается лишь эмергентными медвмешательствами, а то могут возникнуть нежелательные демографические проблемы. Здесь расчет такой: одна новая освоенная планета – месяц или два дополнительной жизни для всех. За счет спуска точно отмеренных дополнительных ассигнований на андро-геронтологические исследования.)

Когда кто-нибудь не очень умный восхищенно говорил Хазену, что вот вы, мол, как молодой, он оскорблялся. Он не хотел быть молодым. Он не хотел быть человеком среднего возраста. Он даже не хотел выглядеть девяностолетним Мужчиной. Он ценил свой возраст и желал выглядеть соответственно. Единственное, чего он не желал, – быть развалиной. И это ему прекраснейшим образом удавалось.

Однако возраст есть возраст, как бы хорошо твой организм ни противодействовал физиологическому распаду. Вопреки всем усилиям интим-медицины, Хазен даже доли сексуальных запросов Таины не был в состоянии хоть как-то удовлетворить. Если требовался «третий раз», он чувствовал себя импотентом. Здесь, как говорили Врачи, проявлялись не столько физические, сколько психологические признаки неизбежного старения организма. Уже много десятков лет секс для Хазена был просто-напросто пусть приятным, но вполне скучным времяпрепровождением.

– Я тебя предупреждал, – со стыдом, досадой и раздражением сказал он как-то после очередной особо удручившей их неудачи. – Лучше было нам разбежаться сразу. Люди сходятся по возрасту – так им велит природа. А теперь мы в цугцванге: я и удовлетворить тебя не могу, и позволить тебе неверность не в состоянии.

Но – позволил, деваться некуда. Маялся сначала, обнаруживая знаки измен, бессонничал, злился и ненавидел, потом как-то утром – солнце злобно сияло – не выдержал, вызвал жену на ссору; оба друг другу, как сорвавшись с цепи, закатили умопомрачительные скандалы, чуть не подрались даже, но потом сели в кресло, обнявшись. Таина сквозь рыдания долго объясняла ему, что иначе просто не может, но он не должен относиться к этому как к изменам. Любит она его одного, одним им дышит. А все остальное (она так и сказала – «все остальное») – просто приятный и организму необходимый физиологический акт – вроде как покакать, – на который они с Хазеном просто не способны.

Говорила, что на самом-то деле она свято верность ему хранит (Хазен согласно кивал и улыбался – кисло и криво), что без него ей просто нет жизни; что, конечно, она не дура и понимает, что секс – это как нарко, то есть исключительно подлая штука, что вполне он может привести и к новой любви, однако она, Таина, в этом смысле очень себя блюдет и никакой, даже малейшей, влюбленности не допустит; она, в конце концов, не девочка и вполне себя контролирует.

Хазен, вообще-то, человек очень мудрый, но в конфликте с Таиной совсем потерявший ориентацию, согласно кивал, успокаивал, врал, что все понимает, и выторговывал себе страшную экзекуцию: «Но если это все-таки произойдет, ни секунды не медли, тут же скажи! Измену я вынесу, но предательство – никогда!»

Много еще глупостей в том же духе он ей тогда, в это страшное утро, наговорил, успокоил, что, дескать, пусть, не дурак, понимаю, раз уж ничего не поделаешь; что, разумеется, он прощает, да и кто он такой, чтоб не прощать, что будет к изменам ее относиться подобающим образом – ни упрека единого себе не позволит, ни намекнет, ни вздохнет, пусть даже от нее втайне.

Расцеловались, напоследок расплакались, попытались даже акт супружеский совершить на нарочно для тех целей приобретенной постели «нирвана»; и даже убедили друг друга потом, что все, в общем, хорошо вышло, и обнялись, и расцеловались, и вконец расчувствовались. И все осталось по-прежнему.

С одним разве что исключением – Хазен потерял право, сам отдал его, идиот, не то что демонстрировать свои страдания по поводу Таининых непредательств-измен, но даже и на сами страдания как бы потерял право.