Выжига, или Золотое руно судьбы (страница 8)
– Ну, – сказал он уже гораздо менее уверенно, – думаю, вы из Армии Людовой.
– Не то, – усмехнулся горбоносый. – Мы – из Армии Крайовой…
Лейтенант почувствовал легкий холодок в груди. Вот ведь, черт, угораздило! Он был в курсе, что неподалеку от границы действует Армия Людо́ва, но то, что тут же рядом есть и отряды Армии Крайовой, об этом он не подозревал. Зато он знал, что бойцы Армии Крайовой – коллаборационисты, которые сотрудничают с немцами в тактических целях, а советских сильно недолюбливают. И вот теперь эти самые коллаборационисты вполне могли сдать его фашистам. Понятное дело, с советским бойцом, пойманным за линией фронта, фрицы миндальничать не станут. Потому что боец этот не просто боец, а, скорее всего, разведчик. Может, конечно, он и не разведчик никакой, может, совсем напротив, простой дезертир. Вот только вопрос: чего это он решил дезертировать к немцам, когда те отступают и любому дураку ясно, что дела у них из рук вон?
Збигнев, который внимательно наблюдал за выражением его лица, подошел вплотную, прихватил пальцами подбородок, поднял вверх, испытующе глядел холодными серыми глазами.
– Отвечай, кто ты есть, – велел он. – Что делаешь в расположении отряда? Зачем шпионишь? Говори, или пущу в расход!
А то так в расход не пустишь, угрюмо подумал лейтенант, но вслух этого, конечно, не сказал и решил по возможности тянуть время.
– Ладно, – заговорил он примирительно, – ладно, панове. Как на духу говорю: я не шпион, я дезертир, бежал из части.
– Куда ты бежал? – удивился Збигнев. – Тут Польша, Россия в другую сторону.
Мазур отвечал, что Россия ему и не нужна, а бежал он на родину матери, под Краков.
– Е́стэшь пола́кйем?[3] – с превеликим подозрением спросил горбоносый.
– Так, – отвечал Мазур. – Поляк по матери.
Польского толком он, конечно же, не знал, но благодаря тетке мог щегольнуть десятком-другим польских слов. Она, правда, его в этом не поощряла, говорила, что, живя в России, надо говорить по-русски, если не хочешь быть белой вороной. Сама она русский знала отлично, хотя и недолюбливала его, говорила, что это язык хлопский, то есть деревенский. Впрочем, такого мнения она была лишь о новом, советском языке, к дореволюционному языку Пушкина и Толстого никаких претензий не имела.
– Как мать зовут? – спросил Збигнев.
Мать лейтенанта звали Анна Казимировна Мазур.
– А отца?
Это была, конечно, проверка. Только что он сказал, что его самого зовут Анджей Иванович, и, если задумается хотя бы на секунду, это будет означать, что он врет. Но задумываться ему не пришлось, потому что имя он назвал настоящее, а не выдуманное.
– Иван Сергеевич, – выпалил он и добавил зачем-то: – Как Тургенева.
Поляки почему-то опять засмеялись. Это было хорошо. Веселый человек – добрый человек. То, что угрюмый сделает не задумываясь, до того веселый, может быть, и вовсе не доберется.
– Документы есть? – спросил Збигнев.
Мазур развел руками: нет документов, оставил на той стороне.
– Значит, ничего у тебя нет, – прищурился Збигнев. – А как нам знать, что ты не шпион?
Мазур только плечами пожал: зачем бы ему врать? Никогда еще глаза старшего лейтенанта не были такими голубыми и честными.
Поляки отошли чуть в сторонку и, не выпуская его из виду, горячо о чем-то заспорили. Мазур почти не понимал их, но одно слово «стше́лач!»[4] расслышал очень ясно. Ах, какое это было нехорошее слово – мрачное, пугающее и безнадежное. Похоже, поляки всерьез подумывали его расстрелять. Теперь надо было что-то срочно придумывать, чтобы не сыграть в ящик раньше времени. Но что тут придумаешь? Прыгнуть в кусты и дать стрекача? Невозможно: со связанными за спиной руками далеко он не убежит, догонят в два счета. Тогда что? И он вспомнил, что в лагерь-то он залез, чтобы предупредить партизан о роте эсэсовцев, которая стояла неподалеку.
– Эй, пан Збигнев! – негромко окликнул он рыжего. – Слушай сюда, чего скажу.
Збигнев подошел к нему, наклонился. Мазур понизил голос.
– Вы окружены, – сказал он очень серьезно, не отрывая глаз от лица поляка. – На вас облава. Я, как сбежал, в основном ночью двигаюсь – так безопаснее. И сегодня тоже ночью шел. Шел-шел и вдруг вижу – эсэсовцы лес прочесывают. Ну, я их обогнул и давай бог ноги! Спустя недолгое время наткнулся на ваш лагерь и сразу понял, что каратели по вашу душу пришли. Решил предупредить. Залез в первую же землянку, а там ваш командир в горячке мечется. Я ему говорю: слышь, говорю, друг, вы окружены. А он меня не понимает, что-то про смерть шепчет да про Иисуса Христа…
– Врешь, – перебил его Збигнев, рыжее лицо его с конопушками стало мрачным.
– Как Бог свят, – побожился лейтенант и даже дернул связанными за спиной руками, как бы собираясь перекреститься. – Истинный крест, чтоб мне сдохнуть, если вру!
– Сдохнешь, не беспокойся, – пообещал Збигнев.
Мазур сделал обиженное лицо. Да что ж такое-то происходит, почему ему не верят, он же правду говорит?
– А вальтер у командира зачем стянул? – Збигнев криво улыбался, видно было, что ни единому слову русского он не верит, хоть тот и наполовину поляк.
Старлей отвечал, что вальтер на земле валялся. Командиру в таком состоянии пистолет все равно не нужен, даже опасен: помстится что-нибудь в бреду, схватит, палить начнет, убьет кого-нибудь из своих же, а то и в себя самого пулю всадит по случайности.
– А ты, гляжу, заботник, – недобро усмехнулся Збигнев.
Мазур только плечами пожал: да он о себе заботился в первую очередь – не хотелось по глупости пулю получить. Но дело-то не в этом. Дело в том, что вокруг фрицы засели, скоро, по его прикидкам, попытаются захватить партизан врасплох. Пора уже лататы задать, а то как бы драться не пришлось…
Справедливости ради, говоря так, Мазур не очень-то и врал. Роту эсэсовцев он действительно заприметил в паре километров от лагеря еще ночью. Те затаились и чего-то ждали – может быть, восхода солнца. Не факт, что охотились они именно за пляцувкой Каминьского, но зачем-то же они сюда пришли в столь неурочный час!
Однако Збигнев лейтенанту все равно не поверил. Ты, сказал, все это выдумал, чтобы мы тебя не расстреляли и не повесили. Советскому, сказал, веры нет, соврет, сказал, недорого возьмет. Мазур пытался спорить, говорил, что какой же он советский, если у него мать – полячка, но рыжий только отмахнулся: молчи, пся крев! Мать твоя никакая не полячка, а вокзальная шлюха, а отец – Тургенев, так что молись своему русскому черту, скоро ты с ним увидишься…
Лейтенант с тоской подумал, что именно черт и никто иной занес его в этот собачий лагерь. Не надо было сюда соваться, а партизаны с эсэсовцами как-нибудь сами бы разобрались.
Впрочем, сейчас было не до эсэсовцев. Надо было решать насущную задачу, а именно – как выбраться из передряги живым. Он бросил быстрый взгляд по сторонам. Два других партизана стояли в некотором отдалении, спорили о чем-то, на них со Збигневым не смотрели. Видимо, все-таки придется бежать; вопрос только, как именно? Можно, конечно, броситься в кусты, надеясь на русский авось и на то, что, если бог не выдаст, свинья подавно не съест. Однако тут велик был шанс, что Збигнев побежит за ним и, пользуясь тем, что руки у Андрея связаны, собьет с ног, а прежде чем в расход пустить, запинает до полусмерти.
Впрочем, был вариант и похитрее. Пнуть рыжего в пах, потом, когда согнется от боли, – сапогом в подбородок, чтобы мозги отшибло, и в кусты. Збигнев лежит без сознания, остальные бойцы в их сторону не смотрят – когда еще опомнятся, побегут за лейтенантом. Тут главное – хотя бы метров на тридцать оторваться, а потом ищи его в лесу, свищи. Отсидится где-нибудь за деревом, перетрет веревку о корень и с новыми силами отправится дальше. Куда, спрашивается, дальше? А куда и шел, то есть к матери.
Лейтенант ведь не соврал партизанам, когда сказал, что к матери идет. Давеча в кабинете у Елагина заболтал он Мишку: давил на жалость, к старой дружбе взывал, просил отпустить хоть на несколько часов, чтобы со взводом проститься. Само собой, ни с кем он прощаться не собирался, а собирался драпануть куда глаза глядят.
Почему драпануть? А потому что Елагин ясно сказал ему, что статья у него 58-я, а пункт – антисоветская агитация и пропаганда, то есть такой, по которому и расстрелять могут. Другой бы кто, может, и не поверил бы, понадеялся, что разберется советская власть, разберется и отпустит. Вот только Андрей не такой был дремучий дурак, чтобы на доброту советской власти надеяться. Во-первых, по его мнению, советская власть – это одно, а власть НКВД – совсем другое. Был он человеком взрослым, образованным, разного повидал и умел делать выводы из того, что видел. Кому-кому, а ему было ясно, что если уж взял его НКВД в крепкие свои объятия, то просто так не выпустит.
Нет, антисоветчиком он не был и родину любил, а иначе не пошел бы на фронт добровольцем. Больше того, если бы дали ему гарантию, что не расстреляют, а просто посадят в лагерь, пусть даже и на приличный срок, может, и не стал бы никуда бежать, может, стерпел бы. Однако гарантии, что останется он жив и не прислонят его к стенке за придуманную вину, никто ему дать не мог. Потому и просил он Мишку Елагина отпустить его хоть на несколько часов. Но Мишка не дурак оказался: отпустить-то отпустил, но, во-первых, назначил ему сопровождающего, во-вторых, забрал оружие и документы, и в-третьих, повезли его не на передовую к разведчикам, а совсем в другую сторону, в штаб армии. Мазур понял, что Елагин его обманул и фактически тем самым определил дальнейшие действия лейтенанта.
Конечно, без документов, да еще в военное время, делать ему на родине было нечего. Свободным здесь он оставался бы до первого патруля. А бегать до конца жизни, словно заяц, и прятаться по глухим норам – ищите другого дурака. К тому же ясно было, что никакая беготня его не спасет: на территории СССР личность его срисует первый же попавшийся сексот, чекист или просто доносчик. Следовательно, бежать приходилось в направлении врага. Вставал, однако, вопрос, что делать ему у немцев? Перейти на их сторону, сдаться, сделаться предателем, власовцем? От одной этой мысли его начинало мутить. Нет, не затем он спасает свою жизнь, чтобы стрелять по вчерашним боевым товарищам. Тогда как быть?
Ответ пришел довольно быстро. Оттуда, где стояла их часть, решил он пешком добираться до Кракова, до деревеньки Залипье, где жила его мать, Анна Казимировна Мазур. Путь неблизкий, но он того стоит. Наверняка в деревне можно будет дождаться скорого конца войны, а там уже смотреть, что делать дальше. Может, получится остаться в Польше или в СССР изменится ситуация, и можно будет вернуться в родной Ленинград. В любом случае сейчас надо было бежать – и бежать именно в сторону Кракова.
Так он и сделал. И судьба, надо сказать, оказалась на его стороне. Только они выехали в сторону штаба армии, как налетели юнкерсы, стали бомбить. Они с конвоиром выскочили из машины, залегли, ну а остальное было делом несложной техники. Мазур, воспользовавшись моментом, оглушил конвоира, вытащил у него ключи от наручников, а потом связал конвоира его же собственной гимнастеркой. После этого засунул ему в рот портянку и велел, если жить хочет, лежать тихо до самой ночи. За это время Мазур рассчитывал перейти нейтральную полосу и стать недоступным для легавых из Смерша. Все шло хорошо, пока он не решил наведаться в лагерь партизан: здесь его обезоружили, связали и, судя по всему, в ближайшее время пустят в расход.
От невеселых мыслей Мазура отвлек протяжный крик совы из предрассветных сумерек. Лейтенант различил в знакомом голосе ночной птицы что-то странное и тут же понял – это не сова, это сигнал часового, который охраняет лагерь. Часового этого он сам заприметил, еще когда пробирался в лагерь, но на всякий случай обошел его стороной – мало ли что.